Король жизни. King of life - страница 11
Часы в мастерской Берн-Джонса были периодом сонетов. Оскар проникся мыслями всех этих задумчиво склоненных голов, знал прикосновение этих тонких рук, изогнутых в доныне не изображавшемся движении.
Юноши, заполнявшие лоснящиеся холсты, были как робкие боги, которые впервые спустились на землю и ступают по ней осторожно, мягко, будто опасаясь камней или колючек. Несказанной прелестью дышали картины, полные цветов и птиц, где жизнь во всех ее видах таилась в ветвях, в складках одежд, в развалинах, словно все это изображало только май — пору песен и цветения. Когда старый волшебник набирал на кончик кисти капельку золота, чтобы воткнуть в волосы Вивианы золотую шпильку, Оскар чувствовал дрожь в душе, будто в нем самом открывался ларец с драгоценностями, а потом рассматривал как собственные сокровища все эти кружева, вышивки, безделушки, искусную резьбу по дереву среди ослепительной процессии символов.
Целиком поглощенный мыслью об успехе, он, однако, не писал ничего такого, что хоть как-то было бы связано с его тогдашними чувствами. Рассчитывая на театральные знакомства, на шум вокруг убийства царя Александра и вокруг русских революционеров, он сочинил драму с прологом «Вера, или Нигилисты», о которой писал одному из театральных директоров: «Я старался выразить в пределах, допускаемых искусством, титаническое стремление народов к свободе, которое в современной Европе грозит тронам и подрывает правительства от Испании до России, от северных морей до южных. Нынешняя нигилистская Россия со своей грозной тиранией и чудом своих мучеников — это жаркий, огненный фон, на котором живут и любят люди моей драмы». Однако ни возвышенный образ Веры, ни смутный гул заседания совета министров во втором акте, ни пуля, через открытое окно разящая царя в голову, ни окровавленный кинжал, падающий в сад перед последним занавесом,— ничто не подействовало на воображение режиссеров, и ни один театр этой пьесы не поставил.
Согласился было взять ее театр Адольфи, но в последнюю минуту репетиции были прекращены — вероятно, по желанию принца Уэльского, близкого родственника вдовствующей императрицы, опасавшегося, что сцена убийства царя будет ей неприятна. Уайльд издал «Веру» на собственные деньги в небольшом количестве экземпляров, которые раздал друзьям.
От гонорара за «Стихотворения» давно уже ничего не осталось, увеличить ренту было невозможно, писать статьи в газеты надоело, и слишком дорого стоили перчатки и экипажи, в которых он возвращался с вечерних приемов в свои комнатки на Солсбери-стрит. Между тем за океаном уже с месяц ставили оперетту Гилберта и Салливена, и внезапно появившаяся заметка в «Уорлд» была с этим как-то таинственно связана. В ней говорилось о том, что м-р Оскар Уайльд получил приглашение на цикл лекций в Америке и что в ближайшее время он отправляется в Нью-Йорк. Редактором «Уорлд» был Вилли, брат Оскара, а эту заметку сочинил сам Оскар. Правдой в ней было лишь то, что Оскар действительно готовился к поездке. Говорили, будто он должен служить живой иллюстрацией к опереточным куплетам, сразу ставшим модными на Бродвее. Он же глубоко верил в свою миссию — ведь он намеревал
с я говорить американцам о «ренессансе английского искусства». Представлялась счастливая возможность оторваться от звездной туманности современных эстетских течений, уже меркнущих в глазах Запада, и заблистать на небосводе Нового Света крупной, манящей звездой. Удаляясь от Европы и размышляя о будущих лекциях, Оскар так проникся единством с угасшим «Братством прерафаэлитов», что не только готовился вновь возвестить давно отпылавшие зори, но чувствовал себя пря мо-таки основателем целого движения.
Остановился он в «Сентрал-отеле», где каждый вечер собиралось лучшее нью-йоркское общество — экстравагантно наряженные дамы и мужчины, после обеда снимавшие сюртуки. Англичанин в Америке тех времен был как афинянин среди беотов. Без большого труда Оскар очаровал этих жевателей табака молодостью, юмором и манерами истинного джентльмена. На его выступление в Чикеринг-холл пришло более тысячи человек. Все уже побывали на оперетте «Терпение», и, когда на эстраде появился Уайльд, нарумяненный, в «эстетском» костюме, с лилией в бутоньерке, зал пришел в волнение. Фразами из Рескина, Патера, Арнольда он говорил об искусстве перед публикой, знавшей живопись по литографиям, а скульптуру по фигурам в витринах магазинов. Менее чем за час он успел назвать около пятидесяти великих имен, от Гете до Суинберна. Спокойный, ровный голос, никаких жестов или пафоса — это произвело наилучшее впечатление. Нашелся импресарио, заключивший с ним договор на турне по Америке.