Король жизни. King of life - страница 9

стр.

Все возраставшее любопытство окружающих открыло ему двери нескольких великосветских салонов. Он входил в них с чувствами Люсьена де Рюбампре и на пороге повторял слова бальзаковского героя: «Вот мое королевство, вот мир, который я должен покорить». Он не давал слушателям времени задуматься над тем, откуда это выражение гордости в каждом его взгляде,— он всегда умел говорить как бы с пьедестала собственного памятника. Среди черноты фраков Оскар выделялся не только причудливым нарядом, но гораздо больше — необузданным темпераментом. Он был ирландцем — и всем, что в нем было тонкого, поэтичного, радостного, словно говорил этим скучным англичанам: «Да, господа, на моей стороне история. У ирландцев давно уже была христианская цивилизация, когда англичане еще не прикрывали свое тело ничем, кроме татуировки». Его правоту готова была признать не одна леди, которой в момент рассылки приглашений попадалось его имя. Эта пара смеющихся глаз за столом избавляла от опасений, что разговор перейдет в политическую стычку или провоняет конюшней да охотничьим порохом.

Его глаза! Они были большие и лучистые, но цвет... Не нашлось бы двух человек, державшихся одного мнения. Одни говорили, они зеленые, другие— светло-голубые, а те, кто хотел примирить оба мнения, уверяли, что глаза — светло-голубые с золотыми точечками по радужке, из-за чего иногда кажутся зелеными. Сторонники карих перебирали все оттенки, вплоть до цвета ореховой древесины или пива. «Мне довольно того, что они сверкают, как драгоценные камни,— говорила одна леди.— Что там на самом деле, я не знаю, у меня слишком слабое зрение, чтобы видеть на высоте шести футов».

Покорить мужчин было труднее. Они поддавались его веселости, не сопротивлялись щедрому красноречию, но все это не ослабляло их чопорности. Его обвиняли в снобизме, потому что он мог целый вечер с непонятным увлечением говорить о вещах никому не известных, например, о стихах Бодлера. Кипучая умственная жизнь, которою он со всеми делился без оглядки, с увлеченностью своих двадцати лет, воспринималась как оскорбление людьми, признающими право на ум только на высоком посту или на куче золота. Они не знали, что о нем думать. В мещанских домах он слыл аристократом, высшие круги относились с пренебрежением к сыну дублинского окулиста, для одних он становился невыносим, как только они замечали его превосходство, другие склонны были считать его милым шутом. Но даже в самом холодном кружке всегда находилось несколько человек достаточно искренних, которые к нему льнули, смутно чувствуя, что должно же быть в чем-то оправдание его необычности.

Такое оправдание он дал в томике «Стихотворений», опубликованном летом 1881 года издательством Дейвида Богэ. Книгоиздатель на улице Святого Мартина даже не заглянул в рукопись. Эта стопка страниц была для него обычным сборником первых стихов, которые приносил ему каждый второй выпускник Оксфорда, чтобы впоследствии не вспоминать о них иначе, как в шутку. Уайльд, по-видимому, в конце концов сам оплатил расходы первого издания. Он позаботился о красивом шрифте, голландской веленевой бумаге, о переплете из белого пергамента — книга стоила десять шиллингов и шесть пенсов.

То был памятник его восхищения природой, искусством, литературой, а революционная риторика в начале книги пристала к этим изысканным стихам, как комки дублинской почвы, как пыль из чулана давних убеждений леди Уайльд. Под вычурными заголовками, в словах, отобранных тщательнейшим образом, в искусных извивах синтаксиса отразились все увлечения последних лет: путешествия, музеи, книги, великие люди, любовь. Греческое солнце всходило у берегов каждой строфы. Колокола итальянских церквей прорезали белую тишину эллинских храмов посреди миртов и лавров; на земле, словно цветущей дифирамбами золотому веку, боги, статуи, поэты, святые сплетались в вереницы имен, сравнений, намеков. Казалось, над этой юношеской книгой витают все познания Оксфорда, вся английская поэзия от Мильтона до Суинберна,— слишком много можно было в ней различить заимствованных звуков.