Косматая на тропе любви - страница 9
Но она… Нет, она ни в чем не виновата. Скорее я готов был обвинить бескрайний смысл. Я готов был упрекнуть его в несправедливости и жестокости. Но ведь он не человек, он не может быть справедливым или несправедливым, жестоким или добрым. И эта моя мысль о нем — это тоже была ее мысль.
27
И тут я снова увидел песок, палатку, отца и мать. И мне показалось, что закрылось мое истинное зрение и снова опущено на мои глаза ложное зрение; и все, что окружало меня, такое плотное и действительное, показалось мне мнимостью.
Приехали на верблюдах друзья и союзники отца, Билдад и Цофар. Они спешились и сели рядом с ним в знак утешения.
— Лучше проклясть его, лучше проклясть и умереть, — повторяла мать.
И все поняли, что она говорит о Боге.
— Нет, не говори так, молчи! — сказал отец. И заговорил сам.
Он говорил долго и отчаянно.
Он спрашивал горестно, за что карает его этот бескрайний непонятный смысл, этот Бог. И если сам создал человека, то за что карает, почему не хочет рассказать, объяснить, за что. Ведь отец был покорен и ни о чем не спрашивал прежде, и ни в чем не сомневался прежде, так за что же, за что… И что это означает: создать свое создание, чтобы мучить его? И за что, за что, за что?! Зачем?
Но я уже знаю, что напрасно он обращается к бесконечному и непонятному, напрасно спрашивает. Я знаю, потому что она мне сказала. Она не такая, как этот странный смысл; она близка мне, человеку. Я хочу говорить с ней, хочу спрашивать ее; и я теперь знаю, она ответит мне, ответит мыслями своими, словно бы вложенными в мой мозг, в мое сознание. И напрасно зовут ее «Шатан» — «противник человека», «наветник Богу на человека». Те, кто хотят покорности, они не понимают ее. Они и других людей хотят заставить быть покорными им, потому что вообразили, будто поняли бесконечный и непонятный смысл. Но я хочу уйти от всего этого. Я хочу найти ее так, чтобы говорить с ней.
28
Друзья моего отца привели с собой своих слуг и рабов. Из веток алоэ сложены костры, в больших котлах кипит вода. Трупы обмывают и натирают жиром, благовониями и розовой водой, привезенной из далеких земель, где есть города. Мертвых одевают в белую одежду и заворачивают в покрывала. На носилках несут тела. И следом идут рабыни-плакальщицы, принадлежащие друзьям моего отца. Плакальщицы громко кричат. На кладбище вырыты ямы. В эти ямы укладывают умерших. Могильщики засыпают ямы густым песком. После поставят над ямами маленькие пирамиды из необожженного кирпича.
Для плакальщиц и могильщиков устроена трапеза прямо на кладбище.
Я стою перед отцом и матерью. Они по-прежнему сидят на песке. Одежда их разорвана траурно. Я стою, не наклоняя головы. Я знаю, что я уцелел, потому что она хотела этого. Я нужен ей, ей нравится говорить со мной. Я не придумал это, как отец придумывает о бесконечном непонятном смысле, делая его в своем воображении подобным человеку. Я ничего не придумал о ней; она такая и есть, близкая мне, человеку.
— Я ухожу, — говорю я отцу, — я ухожу, потому что я тоже спрашиваю и хочу найти ответ.
Отец сидит, подняв колени под грязной, запорошенной песком одеждой, подперев щеку ладонью. Лицо его страшно осунулось, глаза сделались совсем большими и смотрят отчаянно и словно бы углубившись в себя; взгляд, обращенный вовнутрь; глаза, которые смотрят вовнутрь себя.
Отец молчит.
Мать сидит рядом с ним, она тоже в грязной одежде, ворот ее платья разорван. Ее сильное материнское тело теперь кажется тучным и обвисшим уродливо. Она поднимает голову, голова непокрыта и волосы обрезаны в знак траура. Мать устало смотрит на меня.
— Иди и возвращайся, — словно бы хрипло выдыхает она.
И друзья отца, их слуги, рабы и рабыни, и еще люди, все смотрят на меня. Как будто знают, зачем я иду, и отпускают меня. Все молчат.
Я не вхожу в палатку и ничего не беру с собой, ни фиников сушеных, ни меха с водой, ни копья, ни кинжала. Я не оседлаю верблюда, потому что пойду пеший. Я снимаю с себя покрывало с продольными темными полосами и кладу его на песок. Я снимаю с себя набедренную повязку, потому что я пойду нагой; таким пойду, каким вышел из чрева матери.