Костяной браслет - страница 4

стр.

— Ты не показывал мне раньше эту брошь, — с упреком промолвила Сольвейг. — И даже не упоминал о ней.

— Я не рассказывал о ней ни одной живой душе, — ответствовал отец. — Ты — первый и единственный человек, кому говорю.

— А где ты ее хранишь?

Хальфдан сощурил глаза и улыбнулся:

— Она мне дорога, как собственная жизнь. Эта брошь стоит больше, чем весь наш дом и скот.

— И Харальд подарил ее тебе! — Глаза Сольвейг в изумлении расширились.

— Еще он сказал, что поплывет в Киев, потому что Ярослав, князь русов, приютил короля Олафа и, несомненно, даст убежище и ему самому. «А затем, — поведал он мне, — может, я поплыву на юг и доберусь до самого золотого города, Миклагарда. Там, пожалуй, присоединюсь к варяжским наемникам, к этой армии викингов на службе у императора. Но в одном, Хальфдан, можешь быть уверен: я пошлю за тобой. Да, придет время, и я пошлю за тобой». Я пообещал ему, что откликнусь на зов… Сольва, о Сольва моя, слова Харальда Сигурдссона еще звучат в моих ушах, те самые слова, что он пел перед тем, как нам обняться и ему уйти на восток, а мне на запад:

Тайком, тайком теперь я крадусь
От леса к лесу, опозорен и хром.
Но знает ли кто? Может, имя мое
Прежде смерти услышат на целой земле.

— Ты поклялся. Ты поклялся ему, — повторила Сольвейг. Хальфдан кивнул. — Разрешишь мне пойти с тобой?

Ее отец улыбнулся:

— Но ты уже на выданье. Если я возьму тебя с собой, что же получится тогда? Твои юные годы пропадут зря.

Сольвейг нахмурилась:

— Да-да, надо выйти замуж и стать матерью. Но я не хочу ни за кого из здешних… Особенно если выйти замуж — значит стать похожей на Асту.

— Ну что ты, Сольва, — мягко пожурил ее отец.

— Ни за кого, — повторила она. — Ни за какого из парней с фьорда. Я лучше поплыву с тобой. Поклянись, что возьмешь меня!

Хальфдан печально взглянул на дочь:

— Поклянусь в сердце своем.

Губы Сольвейг растянулись в грустной улыбке.

— Я клянусь, Сольва.

— Твое сердце клянется, что ты возьмешь меня, — сказала дочь Харальда отцу своему. — Но твои глаза говорят иное.

2


Земля повернулась.

Первый день сентября. Уже почти осень. И почти закат. Сольвейг уже и забыла, как по душе ей было это межвременье; а затем — безотчетно, как животное, — она вспомнила.

— А почему бы тебе не поспать снаружи? — предложил отец. — Ты всегда выбираешься под звезды, когда подступает осень.

Хальфдан обнял дочь крепко, как на поле Стикластадир, и снова она ощутила его дрожь.

— В это время лучше всего спится без крыши над головой. — Голос его звучал хрипло. — Звезды сейчас такие… хоть рукой собирай.

— Тогда пусти меня. — Сольвейг в ответ засмеялась и попыталась освободиться из объятий отца, но в глубине души ее зародилась тревога. На самом деле ей хотелось сказать: «Пожалуйста, не отпускай меня, никогда не отпускай».

— Ну что ж, Сольва, оправляйся.

За их хутором было возвышение, и туда пошла Сольвейг. Опершись на белесую березку — гибкую, как и она сама, — девушка загляделась на фьорд. Вода расплавленным серебром змеилась на север и сияла рыжим пламенем на юге и западе — там, где подступала к заходившему солнцу.

И сам холм окрасился огненным: алые листья рябины уже пахли осенью. Среди упругого мха глаза Сольвейг разглядели целую прорву черники. Она набрала ягод в кожаную суму, притороченную к поясу, но кое-какие из них отправились к ней в рот. Девушка жевала их до тех пор, пока ее язык и губы не стали синими, как у подменышей, которых приносят эльфы.

Мачеха Аста порой говорила ей, зажав во рту дюжину игл: «Словно про тебя слово придумано. Как есть подменыш! И эти твои глаза. Один серый, другой цвета фиалки. Смотрят так пристально и расставлены слишком широко. Ты и не юна, и не стара».

Сольвейг вздохнула.

Прижав ухо к замшелому камню, она услышала в нем будто бы раскаты грома. Отдаленные, как ее первые детские воспоминания.

Девушка не чувствовала страха, но знала: что-то происходит. Может, во глубине пещер, сочащихся влагой, в этих обителях гномов-кузнецов. Может, еще много, много дальше, в девяти днях конной езды сквозь морозный туман и тьму, в мире, где живут мертвецы.

Но едва она легла на землю — прямая, как свеча, — и прижала ухо к скале, земля вновь погрузилась в дремоту. Сольвейг не слышала ничего. Только собственное дыхание да жужжание мошкары.