Коза-дереза - страница 2
— Господи… Или зажечь? Пусть погорит, пока не уснет.
Шорох в темноте, возня и рассудительный мужской голос:
— Какой набалованный!
Опять кто-то вздыхает, но уже по другую сторону от меня. И появляется огонек. Он горит в темноте торопливым пламенем, перекочевывает на крохотный фитилек и замирает на нем. Теперь красный светлячок родился снова, и мне есть, на что поставить глаза. И я смотрю на него долго, очень долго, и вижу, как огонек освещает под собой маленький стеклянный пузырек и кусочек проволоки, на которой он подвешен в пространстве — но больше он ничего не в силах осветить.
Не он, но моя память осветит то, что, оказывается, и тогда уже существовало. Печку, истопленную на ночь так, чтобы она не совсем остыла к утру — нашу спасительницу этой страшной и бесконечной зимней ночью и бесчисленными другими ночами. Те телогрейки и прочее старое тряпье, что было уложено на нее. Нас: бабушку, материного брата, приехавшего в гости и меня, плотно лежащих на печи. Железную койку рядом, ледяно-холодную, где спит, прижавшись боком к нагретому щитку печи, надрывно кашляющая мать. Сверкающий лед на задней стене — когда топили печь, его верхняя граница ползла вниз, а потом снова медленно повышалась, достигая к утру потолка. Замерзшую воду в ведрах, стоявших на лавке у двери. Весь тот мир, в который я пришел неизвестно зачем и отчего, а, скорее всего — по родительскому легкомыслию.
Есть еще звук, о котором я пока не сказал. За той, самой задней, грубо беленой стеной всю ночь напролет слышится истошный прерывистый крик или хрип. Но он так въелся в сознание, что его как бы не существует. И даже я, хоть мир мне в новинку, слышу его только тогда, когда он становится совсем уж истеричным.
То кричит от мороза, мрака и голодных спазм в кишках бывшая Зевсова, а теперь моя кормилица — чудо-животное, коза-дереза.
А сейчас пойдет мое первое настоящее воспоминание, мой первый снимок с натуры, сделанный при дневном свете, с действующими лицами. То было, как я полагаю, в светлый Пасхальный праздник, когда по деревне разнеслась весть о том, что лесник напился вдрызг пьяным и валяется за своей избой, и все бросились в лес за дровами. Побежала мать, побежала соседка, а чтобы, в случае чего, набег на лес можно было выдать за праздничную прогулку от нечего делать, — взяла коз, будто бы попасти их, и меня, уж не знаю, зачем.
И вот я стою на опушке, на краю страшного оврага, заросшего неизъяснимо густым орешником, стою один, как приказано, стерегу коз. Стою я, оцепенев от этой принудительной работы, тоскливо мне и неуютно. Две козы бродят по опушке, пробуют найти какие-нибудь зеленые былки средь жухлой прошлогодней травы. Каждая коза вдвое выше меня, у каждой зловредный вид, и я боюсь, что они уйдут куда-нибудь, потому что не знаю, как их остановить и подчинить себе, — не по росту мне эти рогатые твари!
Смотрит на меня пристально наша коза. Рассматривает она меня с близкого расстояния как какого-нибудь жучка, дивясь: кто это стоит на бугру и зачем? И готовится коза свергнуть врученную мне над нею власть, потому что не мне такой властью распоряжаться. Ох, уйдет коза за высокие горы, за темные леса, за синие моря! Как мне не бояться, что она уйдет!
Гляжу я в трущобу, но не видно наших баб, и даже не слышно. Вроде треснул где-то глубоко внизу сук, а может, и не треснул. Оборачиваюсь я и снова смотрю на козу, она так же пристально глядит на меня, и чувствуется в ее взгляде задорное пренебрежение, этакое желание свалить, закатать и рогами пропороть мое тщедушное тело. Даже хвостом вертит она от предстоящего удовольствия!
Идет на меня коза, идет неторопливо, играючи, прижимает меня к лесу, в который мне не ведено входить, угрожает своими длинными рапирами, роет землю копытом, выгибает шею, стремится поддеть на рог…
— Мама! — кричу я в лес, а вернее, в пространствомироздание, непомерно большое для детского организма и совершенно безлюдное. — Меня коза хочет бодать!
Но молчит мироздание. Земная опушка стеной стоит да и дремлет, выгон пуст, бугры голы, мы одни на свете — я и коза…
— Мама! Меня коза хочет бодать!