Кожаные перчатки - страница 8

стр.

— Ну и уезжай поскорее, — сказал я. — Потом я уеду — и все.

— Да, — сказала она, — все!

— И знаешь, не приходи больше в больницу.

— Ладно. Я и не успею, Коля, ты уж извини…

Ветер прошелся по больничному садику, подгреб с мокрой дорожки побуревшие листья. «Больные, ужинать!» — позвала нянька, открыв окно.

Мне стало очень не по себе, когда я представил, что Наташка не придет больше. Но надо было держаться.

— Будь здорова, Наталья, — сказал. — Ты, в общем, хороший человек.

— Да, — ответила она, не давая мне ни минуты передышки. — Будь здоров. Ты тоже хороший человек.

Я не пошел смотреть, как она бежит по улице. И ужинать не пошел, не было аппетита. Я сел смотреть, как больные забивают козла в домино.

7

Недели две подряд я ездил в Сокольники, находил то место, где меня избили, и ждал, когда придет враг.

Все изменилось вокруг. Осины стояли голые, и под ногами похрустывал тонкий ледок первых заморозков.

Иногда я встречал человека с этюдником. Старик тоже бродил здесь, потом усаживался рисовать на складной стул, все больше на опушке березовой рощи.

Мы не обращали друг на друга внимания, мало ли кто бывает в лесу в погожий день. А мне он тем более был почему-то неприятен. Верно, оттого, что напоминал тот несчастный день, а может, потому, что напоминал Наташку и то, как мы с ней из-за него поругались.

Невеселая то была пора. Частенько у нас бывает, что неприятности валятся скопом, будто только и ждали, когда упадет первая. Надо быть философом в это время, помнить, что радости и печали идут, сменяясь, своим чередом. Но откуда мне было это знать? Осень — дурной советчик, когда вам от роду шестнадцать.

Вздернув воротник кожанки, я часами хохлился, прислонившись к какому-нибудь шершавому стволу сонного дерева. Он должен был прийти, должен… Пусть пройдет осень, зима. Я не мог и подумать о том, чтобы бросить этот пост, на который сам себя поставил. Долгими бездельными часами, когда лишь где-то недалеко то хрипловато, то пронзительно покрикивали паровозы, я обдумывал свое житье и не находил просвета. Да, что-то кончилось со всей этой историей, что-то кончилось. В первый раз вошло в мою жизнь большое зло, и я не мог ни понять, ни принять его. То, что было раньше, куда-то отодвинулось, шло стороной, без меня. Я знал, что все существует по-прежнему, что ровно ничего не изменилось ни в школе, ни дома. Конечно, я догадывался, что и Наташка никуда не уехала, и если я пойду сейчас, подожду у подъезда ее дома, она встретится, в коричневом своем беретике, с озябшими щеками и русой челкой, падающей на глаза. Она обрадуется мне, по скажет безразлично: «Это ты? Забавно…»

Но я не пойду к Наташкиному дому. Какое я имею право? Я еще не рассчитался ни за свою больницу, ни за опущенные уголки Наташкиных губ, которые я все время вижу перед собой.

Старик художник сидел сутулясь, потом ненадолго вставал, видно, затекали ноги, прохаживался около своего мольберта, посвистывал и, кажется, разговаривал сам с собой.

Я постепенно привык к тому, что он непременно здесь, и мне показалось бы нелепым, если б он вдруг не пришел, — я почувствовал бы себя вовсе одиноким.

Я сторожил своего первого врага, и встреться он мне тогда, я и в самом деле скорее умер бы на той полянке, чем отступил. Подняв воротник рыжей братниной кожанки, я ждал. Ждал, забросив школу, мучая мать, обижая моих дружков, которые ничего не могли понять и строили самые горькие предположения о том, что стряслось.

Они не хотели меня отпускать одного, как будто им было совершенно необходимо, чтобы Колька Коноплев, вовсе но отличник и не пример, оставался с ними. Они приходили ко мне каждый день, как на дежурство, и тревожно переглядывались, думая, что я этого не замечаю, и нарочито бодрыми голосами рассказывали школьные новости. Я слушал, но так, будто были ребята по ту сторону улицы и шли мимо. Разве сейчас имело для меня какое-нибудь значение, что Владимир Павлович, литератор, любимый наш чеховский старичок, с его старомодным пенсне на тесемке и привычкой называть нас сударями, сокрушался по поводу моего отсутствия: «Жаль, жаль… Он бы уж тут фантазировавший, судари мои, представляю!»