Красная лошадь на зеленых холмах - страница 21

стр.

Алмаз кивнул, опустив низко голову. Ему было почему-то радостно и стыдно, а Нина смотрела на его худую шею, на костяшку ниже затылка и, кажется, сама покраснела…

К четырем часам стена была заделана, девушки подобрали свои окурки, и бригада вернулась на место. Белокуров сидел на подоконнике, весело болтал ногами, как будто ничего не случилось. Он знал, что все так и будет.

Бригада сдала инструменты, села в вахтовый автобус и покатила домой. Нина жила в женском общежитии, совсем рядом от Алмаза. Они с Белокуровым взлетели на лифте на свой этаж (когда поднимались, ноги у Алмаза гнулись в коленях), полезли под душ. Горячей воды не было, вымылись под холодной — приятно к самому себе прикасаться неостывающими руками. А ладони — ладони горели. Казалось, они могут светиться в темноте.

Белокуров вернул Алмазу брюки, а сам надел новые, в полосочку, с широким ремнем, и ушел в красный вечерний город, наверное, на свидание к той самой девушке из отдела кадров… А рабочий человек Алмаз Шагидуллин лег на кровать, закинув ноющие руки за голову. Он лежал потягиваясь, ощущая голод в разбитом, измятом, живом теле, и вспоминал все, что сегодня было… Потом мысли его перенеслись домой, потом куда-то в коммунизм, в прозрачные города, и он уснул…

5

Его разбудили вечером.

Небесный свет еще блуждал над Камой, над кранами, над Красными Кораблями. Закат опускался, как шлюзовые ворота, и переменчивые сумерки заполнили каменные дворы.

— Эй, парень! — обратились к Алмазу соседи по комнате. — Вставай, нельзя в сумерках спать, голова болеть будет.

Алмаз окончательно проснулся.

Вокруг стола, не зажигая огня, при свете вечернего неба, сидело несколько человек, на столе белели бутылки кефира, на бумаге — темная горка пирожков, пахнувших подгорелым подсолнечным маслом. Алмаз почти не видел людей, только у одного, что стоял у окна, ухо розовато просвечивало, и Алмаз улыбнулся, почувствовав себя несколько свободнее.

— Спасибо, я не хочу… — бормотал он, но его усадили.

— Илья Борисович, — вежливо представился узколицый человек с усиками, довольно пожилой, голос у него — надтреснутый, усики — в ниточку, забавные, как у какого-нибудь иностранца. Но одет скромно, и рукопожатие оказалось крепким и жестким. — А вас как зовут?

— Алмаз я, Алмаз Шагидуллин, — сказал смущенно юноша, понимая, что при первом знакомстве его имя вызывает улыбку и бесконечные остроты на тему: бриллиант и прочее…

Но рабочие парни хмуро назвали себя по кругу и стали молча есть.

Илья Борисович был веселее и живее всех, он сразу же перешел на «ты» и, похихикивая как-то странно, в нос, как курица, стал разглядывать Алмаза. Потом беспокойные глаза его обежали стол.

— Хорошо! Тайная вечеря… Нарисовать бы, а? Тайная вечеря с кефиром. А кто Христос? Впрочем, все это антимония, ер-рунда! Все это биология, зоология, мурология! Все это журналистика, муралистика! Ты из каких мест, мальчик?

— Из деревни Подкаменные Мельницы.

Постепенно разговорились, и, конечно, плосколицый говорил больше. Он оказался бывшим художником, его за подделку икон посадили, после колонии он приехал сюда на работу. Он мог бы устроиться писать цветные плакаты — работа очень денежная и непыльная, но Илья Борисович сел за баранку.

За столом он был очень внимателен к своим товарищам, подавал хлеб, соль, ножик. Но иногда раздраженно взрывался все теми же непонятными словами: «Антимония!.. Ферология!..» Воспаленные черные глаза его блестели и моргали. К Илье Борисовичу относились с уважением, но когда он говорил, невозможно было удержаться от улыбки. А если его слушали и смеялись, Илья Борисович распалялся все больше, хрипло хихикал, дергался всем телом, выкрикивая слова и нажимая, как заика, на некоторые твердые согласные. Получалась чуть ли не лекция.

— Антим-мония! Зажр-рались, под ногами не видят, пузо мешает. Мне бы автомат, я бы эту контрреволюцию — тра-та-та! Саксофоны, граммофоны со всех сторон, на базаре мясо четыре рубля, пучок укр-ропа сорок копеек. Укро-па… опа! — взвизгивал он, вскакивая и поднимая согнутую в локте руку. Я бы их прижучил, примял, прикнопил! В космос лезем. Ну, чего тебе там, Костя, и тебе, Вася? Даже рюмочку не нальешь — невесомость! Но я бы полез, полез туда и сверху на этих подлецов, на спек-кулянтов — я-я-я-оё-ё-ёыюя!.. — Илья Борисович, приседая, изобразил что-то вроде мяуканья рыси. — Насмотрелся я на них! Возле Большого театра, и возле ка-девять, на телеграфе, и в метро «Бауманская» повидал! И считаю, что пр-равильно делал, обманывая всю эту сволоту! Мне еще медаль дадут, увидите! Или сразу три медали на одной планочке! Героя страны Зан-з-зи-бар! Иконы, шестнадцатый век, уходят за границу — за пять сотенных, за кусок… а им цены нет! Всю музыку выключайте, когда эти иконы вынесем смотреть! А я им — хи-хи-хи… — Илья Борисович затрясся от смеха, садясь и смахивая слезу, — я им на лавкасе… да с трещинками… с паутиной… да с жучками рамочку… пальчики оближешь! А нар-родное достояние — народу! Я был, конечно, человек маленький… не главный в этом производстве, но — патриот. Патриот. И на суде публика животы надрывала, слушая мою речь! А все остальное — антимония. Ты ешь, ешь, — неожиданно тихо сказал Илья Борисович, пододвигая Алмазу пирожки. — Вот это ешь. Ты молодой, тебе калории нужны.