Красноречие рыб - страница 2

стр.

“Директор грохнулся животом на асфальт и, крепко сжав ноги, закрыл голову скрещенными руками, ну, то есть, по всем правилам гражданской обороны. Так он лежал, пока все не кончилось, в окружении недоуменных и обескураженных. Когда канонада смолкла и дым рассеялся, директора подняли. И тут все увидели, что он чудовищно обмочился, что он просто весь был мокрый, в нижней части тела, в области серых шерстяных брюк очень хорошего покроя и материала, а еще в воздухе стало потягивать странным...”

От этой вони и впрямь нырнешь в воду. Утопишься, как сестра Лаэрта. Ну и что? Вслед тебе только и споют на современном прикольном стебе:


Воды, Офелия, вокруг тебя — залейся,

И не хер слезы лить... Но мы — ублюдки —

Никак не врубимся, что нас природа круче,

Она кладет на стыд; и я, как баба,

Рыдаю и боюсь лишиться драйва!

Прощай, Король! Достали эти слезы!

Иду мужать...


Это — относительно утопленников, которых Сомов обнаруживает у берегов Турции. И размещает в своем бестиарии. Судя по тому, как перестебан Шекспир, главные бестии в этой тусовке — мы, люди. Но, слава богу, мы не одни в этом мире. “Этология” — наука о поведении животных. Глобальная метафора: Сергей Буртяк оборачивает ее на людей, чтобы они были видны как бы “с того берега”. Оттуда, где летают птицы, шныряют ящеры, рыщут волки и жужжат стрекозы. Особой притягательностью (после рыб, естественно) обладают те, кто летает. Или хочет летать. А летать у Буртяка хочет не только пассажир троллейбуса, но и сам троллейбус. Всё хочет стать всем. “Иногда в сновидениях человек был птицей, иногда — часами. И почти всякий раз птица хотела стать часами, а часы — птицей. И никогда никто из них не хотел быть человеком”.

Разгадка оргии превращений — в последней фразе, конечно. Однако простая, как палка, ненависть не заполнила бы художественного объема: он заполняется тотальным оборачиванием живой и неживой материи. Впрочем, преимущественно живой. Которая, превращаясь из формы в форму, ежесекундно готова стать неживой.

“...Поэтому и не удивился, когда, бросив взгляд в зеркало заднего вида, заметил мошку настигающего автомобиля. Мошка росла, постепенно превращаясь в муху, осу, шмеля, колибри, воробья, дрозда, ворону и, наконец, в кондора или орла. Пройдя и эту фазу, и фазу собаки и отвратительно страшной гиены, она стала просто омерзительным существом неопределенного вида, но, впрочем, новым и гладким. Темная поверхность автомобиля красновато бликовала в косых лучах уставшего солнца, а голос сдержанно рычал о немалой нагрузке на двигатель. “Немудрено! Я-то с какой скоростью иду”. Легонько тронув руль, предусмотрительно ушел с середины дороги вправо, но скорости сбавлять не стал — не хотелось”.

Дорожно-транспортное происшествие, в результате которого через несколько секунд сверкающий лимузин должен превратиться в груду дымящегося железа, а несколько живых душ — в души бесплотные, — Буртяк готов представить в двенадцати проекциях. Как все это видят: водитель тот, водитель этот, идущая мимо бабка, автомобиль тот, автомобиль этот, колесо этого автомобиля (привет от Гоголя!), бегущая мимо собака, инспектор ГАИ и, наконец, птица, наблюдающая все это сверху (характерно, что она одна остается непокалеченной).

Столь изощренная развертка показывает, что в Сергее Буртяке, при всех его отлетах в параллельное бытие, дремлет матерый реалист. И прежде, чем обернуться рыбами, птицами, земноводными и пресмыкающимися, его герои успевают побывать в обстоятельствах сугубо человеческих и весьма реальных. Например, выпить с бомжами водки ночью в троллейбусном парке. Мы видим, как (ночью же) охранник частной фирмы упивается компьютерной игрой (естественно, кровопролитной). Или как накачиваются наркотой малолетки на чердаке многоэтажного дома. Или как следователь во время допроса соображает, своротить скулу малолетнему преступнику сейчас или на завтрашнем допросе.

От такой реальности захочешь куда угодно, только не в общество Homo sapiens...

Может статься, это двоение духа, упертого в ужас наличного (слишком наличного!) бытия и грезящего о бытии, как сказал бы Пушкин, заочном, — и есть главная черта сознания, обретающего себя в слове на пороге третьего тысячелетия?