Красные петунии - страница 9

стр.

Знакомит нас, а сам, чувствую, нервничает. Это Грейси Мэй Стил, говорит. Я хочу, чтобы ты все обо мне знала. Понимаешь... А она на него такой взгляд метнула — прямо испепелила.

Прошу вас, входите, Грейси Мэй, говорит, и только я ее и видела.

Он совсем растерялся, не знает, что говорить, что делать; надумал повести меня на кухню. Прошли мы через прихожую, гостиную, комнату для утренних завтраков, через столовую, по коридору для слуг и в конце концов попали на кухню. Первое, что мне бросилось в глаза,— это пять плит. Похоже, он хотел меня представить одной из них.

Погоди-ка, говорю. Кухнями я не интересуюсь. Посидим лучше на крылечке.

Отправились мы в обратное путешествие, а на крыльце уселись в кресла-качалки и прокачались до самого обеда.


Грейси Мэй, говорит он за обедом и берет кусок жареного цыпленка с блюда, которое держит женщина у него за спиной, я тебе приготовил небольшой подарок.

Дом. Угадала? — спрашиваю я, подцепляя вилкой гарнир.

А ты избаловалась, говорит Трейнор. Очень смешно он произнес это слово — половину букв будто раздавил. Точно язык у него стал такой большой, что еле помещается во рту. С цыпленком он разделался в одну минуту, теперь занялся свиной отбивной. Я и правда избаловалась, подумала я.

У меня ведь есть дом. И Хорас в эту самую минуту красит в нем кухню. Я сама купила этот дом. И моим детям в нем хорошо.

Но тот, что я тебе купил, почти такой же, как мой. Разве что чуть поменьше.

Не нужен мне дом. Да и кто в нем будет убирать?

Он посмотрел на меня с удивлением.

До чего же туго до некоторых людей доходят самые простые вещи, подумала я.

Мне это и невдомек, говорит. Хотя какого черта, я тебе кого-нибудь туда поселю.

А я не хочу чужих. Они мне действуют на нервы.

Действуют на нервы?

Да. Не хочу проснуться поутру, а в доме какие-то люди, которых я даже не знаю.

Он сидит против меня за столом и смотрит. Об этом ведь тоже есть в песне, да? — спрашивает. Хоть и не сказано словами. Не хочу проснуться поутру, а в доме — чужие люди. А у меня тут их целая орава, чужих, включая жену.

Хотя чего бы и не проснуться, когда на столе такая вкуснота, говорю я. У тебя тут волшебник пекарь — такого кукурузного хлеба я сроду не едала.

Он пристально на меня поглядел. И засмеялся. Только тут же оборвал смех.

Всем нужно то, что у тебя есть, а не ты сам, говорит. Всем нужно то, чем ты владеешь, да только это — не мое. Когда я пою, все прямо с ума сходят. Что-то чуют, а распознать, в чем секрет, не могут. Носятся по следу, точно свора гончих.

Это ты про своих обожательниц говоришь?

Про них самых.

Ты о них больно не тревожься. Они кукареканья от мычанья не отличат. Сомневаюсь, чтобы среди них хоть одна понимающая нашлась.

О том я и толкую. О том самом! — Он стукнул кулаком по столу. А стол до того массивный, даже не дрогнул. Хочу, чтобы публика была настоящая! На кой черт мне эти девки — под ноги стелются.

Знаешь, говорю, в моей жизни когда-то тоже так было, хотя такая слава мне и не снилась. Только начни я петь чужую песню,— тут бы мне и конец.

Видно, он нажал под столешницей кнопку звонка — перед нами вдруг вырос один из его холуев, словно призрак вышел из воздуха.

Дай мне Джонни Карсона, говорит Трейнор.

К телефону? — спрашивает призрак.

А то как же? С крыльца, что ли, его приведешь? Пошевеливайся, ну!


Через две недели мы поехали в концертный зал Джонни Карсона.


Трейнор, видать, затянулся в корсет — чуть полноват, но выглядит шикарно. Психопатки, что помешались на нем и на моей песне, вопят что есть мочи. Трейнор говорит: леди, которая написала самую первую, самую знаменитую мою песню, сегодня с нами, здесь, и она согласилась спеть для нас эту песню так, как пела ее сорок пять лет назад. Леди и джентльмены, перед вами великая певица Грейси Мэй Стил!

Уж как я старалась сбросить пару фунтов к этому событию, да только зря, ничего не получилось, и тогда я сшила себе большущий балахон. Подкатываюсь я этаким шаром к Трейнору, а тот возле меня вроде бы превратился в карлика и когда протянул руку, чтобы обнять меня, в зале поднялся смех.

Вижу, он разозлился. А я улыбаюсь. Надо же, двадцать лет вопят, а чего вопят-то? Ведь песня начинается, это же чувствовать надо.