Красота на земле - страница 7
Мадам Миллике выходила из кухни и как раз закрывала дверь.
Она так и замерла, опираясь на ручку, а голоса в зале все словно в землю ушли, как отрезало. За стеной коридора родилось предчувствие тишины, и только голоса с террасы были еще слышны. Потом и они стихли.
Лишь звук шара на влажном помосте, как будто перед ненастьем, потом грохот кеглей, и еще:
— Четыре?.. — В полной тишине голос: — Четыре?..
— Нет, пять…
— Ну да, пять. Я и не…
Но вдруг и там все затихло.
А она тогда шла под платанами. И в кафе все молчали.
Она огляделась вокруг, сначала встала спиной к стеклу, потом повернулась лицом к нему и солнцу, и тут как раз поднялся Шови.
Он был, как всегда, в своем котелке с прозеленью, штопанной грубыми нитками вонючей жакетке с разными пуговицами, рваных ботинках и при тросточке. Вышел вперед и встал перед ней, потом поднес руку к котелку, снял его и опустил свою клокастую грязную бороду вниз, выставив вперед два пучка волос и лоснящийся лысый череп.
Глава четвертая
По общему мнению, Миллике явно не прогадал. Надежда на славное наследство в долларах, понятное дело, растаяла, но в утешение рекой потекли франки — не выдуманные и бесплотные, а самые настоящие, приятно оттягивающие карман и позвякивающие в руке. Не прошло и недели, как поток посетителей кафе удвоился — тут уж Миллике не мог ошибиться. Да и кто мог этого не заметить, когда люди все шли и шли, и те, кому удавалось войти, входили, но было еще немало таких, которые из-за возраста, пола или отсутствия денег оставались снаружи и сквозь пупырчатое стекло и занавеси поддельного гипюра пытались разглядеть, там ли она.
Их взгляд натыкался на плотную завесу дыма — как говорится, хоть ножом режь, — потому что мужчины не расставались с сигарами, сигаретами, глиняными и деревянными трубками, чадившими под низким потолком в полумраке. А может, это оттого, что от нее больше не шел свет. В ту пору деревья без устали дружно трудились, силясь занавесить свежей листвой небо над дорогой, и можно было видеть воробышков, присаживающихся на ставни с длинной соломинкой в клюве.
В ту пору трава вырастала за несколько дней по колено, а на дорогах становилось больше машин, приехавших из-за границы (она и сама приехала из-за границы), с черно-белыми табличками А, или GB, или Z. За деревней проходило широкое шоссе — не та доброй памяти старая белая дорога для повозок, а почерневшая от масла полоса, с которой летел гравий из-под колес автомобилей. Там мчались осколки огромного мира, шаря белоснежными фарами поверх плетня по деревьям и словно сбивая зрелые плоды. Оттуда сейчас долетали отблески света, отраженного от капотов, лобовых стекол, никеля, стали, стекла; а на ней было неприметное черное платье и черный кружевной платок на голове (так, должно быть, одевались в тех краях, откуда она приехала).
Так или иначе, но людей приходило все больше. Молва с первого дня расписала ее внешность пусть и неточно, но красочно, и это до сих пор возбуждало любопытство. Клиенты то и дело подзывали хозяина, так что все эти дни, когда Миллике подсчитывал выручку (а он каждый вечер после закрытия заведения шел к кассе и считал монеты и банкноты, накопившиеся за день), он не мог не радоваться или, по крайней мере, имел для этого все основания. Правда, был у него повод и для огорчения. Супруга его даже не подала Жюльет руки, сразу сказав служанке: «Это еще хуже, чем я представляла». Жюльет ела теперь на кухне, но мадам Миллике словно не видела ее и не слышала, когда та здоровалась. Иной раз хозяйка жаловалась или говорила ехидное словцо по ее адресу, но обращалась она только к мужу, который хранил молчание; так ему было проще всего.
А она — она тоже молчала, опустив голову в черном кружевном платке. Приходилось наклоняться к столу (к крашеному коричневому столу, ведь мебель-то была старая), чтобы увидеть ее лицо; приходилось вытягивать шею, и это было уже смешно; но иной раз смех обрывался над полными или отпитыми стаканами в клубах дыма. Люди смеялись и вдруг прекращали, смущаясь. Так случалось, когда она поднимала голову. Все замолкали на полуслове. Они боялись смотреть ей в глаза, потому что тогда в сердце словно входила длинная спица.