Краткие повести - страница 7
Потом в другую камеру меня перевели, женщина сидела рядом. Плакала очень, ребенок дома у нее. Мне жалко было, успокаивал как мог, рассказывал, как нужно вести себя на следствии. Пытался помочь. А потом стал волноваться, когда ее долго держали у следователя, злиться, когда дежурный хамил ей, ревновать, когда вертухай[12] уводил ее в баню. Как-то вывели ее мыть полы в коридоре, она улучила момент и открыла «волчок» моей камеры. Так вот и увидела меня. А я ее не видел никогда. Потом она сказала, что благодарна мне, что спас я ее, что я хороший и что полюбила меня. Я сказал, что и я люблю ее. Мы многое сказали в те дни и было нам хорошо, но только мучительно очень. Потом увели куда-то. Наташей звали ее.
О многих хотелось бы рассказать, но это как-нибудь потом, и о Леве Алексееве обязательно расскажу. Человек он дикий, дремучий, умный. Человек он чрезвычайно интересный. Он слово знал свое, оно ему помогало. Рассказать? В изоляторе все передумаешь, всю прошлую жизнь переберешь, за будущую возьмешься. Все как надо разложишь, смысл найдешь и поймешь, что даже самая захудалая мыслишка, когда-либо посетившая тебя, была нужна и к делу пригодилась. Мне вот с детства, как помню себя, картина одна покоя не дает. Я не знаю, где это было. И не знаю, было ли это вообще. Думаю, что не было в моей жизни места для этой картины, но ведь прошли десятилетия, а она стоит перед глазами, и каждая деталь осталась на своем месте.
Недалеко от леса стоит двухэтажный дом. В левой его половине на верхнем этаже большая низкая комната. Оконные квадраты лунного света четко врезаны в пол. Паутина. Запустение. В дальнем правом углу комнаты лестница ведет на чердак. Люк чердака открыт, там тоже лунный свет. Он освещает лестницу, по лестнице спускается худой сутулый старик. Волосы белые, а от луны они еще белей. Он громко смеется, и смех его странен.
Я рассказал это Баркансу Никодиму, и он мне потом сказал: «Ты никому не рассказывай про эту картину. У человека должна быть картина, человек должен иметь свою картину. Никому не говори о ней».
Отверстие было под нарами. Я лежал там и думал о словах Никодима. Было тихо. Я не знаю, сколько это длилось. Потом открылась кормушка, и я услышал: «А ну, вылазь! Сейчас в карцер пойдешь!» Под нарами было хорошо, но нужно вылезать. А еще я подумал, что уж раз попался и уж если приходится вылезать на глазах у дежурного «Уха», то хорошо б это сделать хоть с каким-то подобием достоинства. Я вылез из-под нар на четвереньках, поднял голову и посмотрел в довольное лицо дежурного «Уха», потом поднял голову еще выше и громко протяжно залаял.
«Ухо» не врал, и если б действительно это зависело от него, то обещанный мне карцер я б получил, но решал не он, а Дегтярев. А Дегтярев с фантазией. Он даже свою нудную работу сумел сделать интересной. Именно в силу свой любознательности он посадил ко мне нациста из дивизии «Гитлер-югенд». Целый день Дегтярев не отходил от «волчка», а когда его сын пришел из школы, так они вместе наблюдали.
Карл Пурзель и правда был фанатиком, но к тому ж еще и умным парнем, так что радости Дегтярев не получил (как бы хотел я, чтоб встреча эта не прошла для Карла бесследно).
А тут случай подвернулся не менее удачный: типа странного привезли. Он на лесоповале убил двоих. В изоляторе его сперва бросили в общую камеру, так он там старосту чуть не придушил. С тех пор держали его в одиночке. К нему никого не сажали и вообще старались не задевать. Он и так с поводом и без повода заводился моментально.
Дегтярев сказал: «Все стены ковыряешь? Додумался, теперь лаять начал. Грамотный очень. Не хочешь по-хорошему, поймешь по-плохому. В седьмую пойдешь. К Алексееву полоумному».
Повели меня в седьмую. Дверь открыли, втолкнули и быстро захлопнули. Псам интересно. Сынишка прибежал, а «волчок» один. Пришлось кормушку открыть. Туда при желании рыл пять можно втиснуть. Встал я у двери. Во рту пересохло. Боюсь шаг в камеру сделать. А сзади шипят, толкают, не видно им. Говорят: не стеклянный, загораживаю.
По камере метался человек чуть выше среднего роста, нос орлиный. Лицо может и не длинное, но глубокий шрам вдоль правой щеки делал его таким. Без рубашки, в шароварах, в сапогах. Он не обращал внимания ни на возню у кормушки, ни на меня, а все бегал и бегал. Потом, не глядя, бросил: «Ты по какой статье?» Я сказал: «Политика, 58-я». Он остановился, внимательно посмотрел и медленно протянул: «Зачем ты ерундой занимаешься? Ведь у тебя умные глаза». Затем прыгнул на нары и уж весь вечер не слезал. Кормушка захлопнулась, закрылся «волчок».