Крик сквозь стекло - страница 34

стр.

крыла. Тот, кто разодрал это крыло, пытался выдрать торчащие из амбразур стволы крыльевых «браунингов». Когда же ему это не удалось, он тем же ужасным резаком попросту заплавил пулеметы.

Старшина задрожавшими пальцами осторожно, будто боясь обжечься, провел по спекшимся буграм металла — высокожаропрочного металла! — пламегасителей скрюченных температурой стволов. На лбу его выступил пот. Он нервно оглянулся. Высоко над камнями успокоительно торчало длинное дуло родимого УБТ.

Попов вытащил из кобуры пистолет, засунул его на живот под ремень и, устроившись на спину, забрался под фюзеляж. Та же жутковатая — и опять явно кем-то придуманная в своей театральности картина была в кабине. Панель радиооборудования действительно спеклась непостижимым образом в какой-то ноздреватый шлакообразный ком. А светло-зеленая матовая окраска борта под этой панелью даже не закоптилась — не то что не обгорела! Действительно — уму непостижимо…

Приборная доска была смята вчерашним «капотом»[79] — но компас оказался цел. Попов вытащил нож, отвернул им два крепежных винта, сунул под гнездо дуло ТТ, нажал, что-то скрежетнуло — и в руки, вернее, на грудь вывалился целехонький компас. Он, извернувшись, затолкал компас в правый карман куртки, пистолет сунул опять под ремень, огляделся в поисках якобы пропавшего планшета с картами — и вдруг…

И вдруг, лежа на спине в полутьме под чужим разбитым самолетом на Богом забытом островке, бывший молодой ученый, подававший большие надежды в той позабытой, нереальной отсюда, разноцветной довоенной, и доарестной, и допреданной (ох, если б и вправду позабытой и нереальной!) другой жизни, Сергей Попов, ныне старшина авиации Северного флота, стрелок-радист самолета «ИЛ-2», сдержанно-мрачноватый, очень осторожный в словах и жестах с сослуживцами мужик по дружеской кличке Серый, — он вдруг увидел себя. Увидел! Очень близко и ясно.

Он едва не потерял сознание. Он действительно смотрел на себя сверху вниз — лицо в лицо, глаза в глаза! В упор, с расстояния не более десяти сантиметров. Он рассматривал свои же расширившиеся, непостижимо трясущиеся зрачки в шквально нарастающем ужасе; всматривался в подергивающуюся, бесшумно вскипевшую потом серую кожу лба; он отчетливо слышал свое судорожное, рвущееся дыхание; с потрясающей, вгоняющей в смертный холод усмешкой — он даже на миг позабавился собой, перепуганным до безумия, до звериного вопля! — он с этой чудовищной усмешкой увидел, как сухо зашевелились надо лбом враз ставшие какими-то пепельными всегда почти черные волосы. И он ясно, хладнокровно-точно понял, что сейчас, в следующую секунду — умрет. Тот он, который внизу. Который… Да! Который не знает. Его сердце — нет, не сердце, а мозг — выключится. Без боли, судорог и надежд. Словно мгновенно, бесшумно сгорят, отключатся предохранители — и мозг просто сплавится в ледяной мгновенной вспышке — как сплавилась эта вот рация…

Вот она, эта секунда, — подходит. И…

И — все. Мгновенно все кончилось. Исчезло. Пропало. Как не было. Как оборвавшийся сон.

Он обессиленно уронил голову затылком на ребристый камень и закрыл глаза, переводя дыхание и боясь вслушаться в себя. Но не было ни страха, ни жути, ни паники — нет. Не стало самой возможности даже допущения страха. Потому что исчезло не просто видение — исчезло само ощущение видения, или воспоминания, или взгляда. Словно кто-то, испугавшись того, что нежданно натворил, отключил изображение. Так перещелкивают канал работающей на прием радиостанции: щелчок — и прежний звук, сей миг еще живой, голос, чьи-то боль и радость, и страх, воспоминания и надежды — все, все — сама жизнь! — мгновенно исчезают. Но было и что-то новое, неведомое, никогда никем доселе не испытанное, непривычное — да что там не испытанное, непривычное! — невероятное, просто невозможное! И все-таки, все-таки очень знакомое, настолько знакомое и родное, что влажнеют глаза. И он не вспомнил, а кожей, сердцем, всей своей усталой, отупелой, вымотанной бедами, неверием и холодом душой ощутил тихое поглаживание маминой теплой ладони по плачущим — плачущим? — глазам, и тихо-тихо мамино дыхание прошептало в его мокрую щеку, в крохотное, трепещущее, наивное сердчишко, мятущееся под бязевой солдатскою рубахой, под толстенным летным свитером, под мохнатой курткой, под всей его несвежей, пропахшей потом, порохом, бензином и страхом мужской сбруей: — Тихо, маленький мой, тихо… Тс-с-с… Все хорошо, малыш, я здесь, с тобою, и ничего плохого уже не будет, все будет только хорошо, и никогда, малыш, не будешь больше плакать…