Крик сквозь стекло - страница 37

стр.

— Ни хрена не пойму… — по-птичьи вертя черной всклокоченной башкой, бормотал Кузьменко. — Че за движки? То ли он наддув гонит, дурак, то ли рассогласова… — Он вдруг рывком вытянулся, замер в стойке охотничьим псом, застыв с полуоткрытым ртом, и, запрокинув голову, выдохнул — как скомандовал: — Немец. Фашист, ребята!

Но старшина уже понял и сам — ярко выраженная «немецкая» асинхронность подвывания моторов ЮМО не давала и шанса на ошибку. А «тот», похоже, отвернул — вибрирующий гул затихал, удаляясь… Или нет? Кажется, пошел в разворот… Да. Точно. Возвращается. И уверенно идет сюда.

Старшина быстро переглянулся с капитаном, куснул губу и, подхватив УБТ наперевес, пошел, почти побежал к «илу» — поднять пулемет в турель: ведь пытаться стрелять вверх из крупнокалиберного турельного пулемета с рук — все равно что заколачивать в потолок гвозди отбойным молотком. Очень шумно, очень больно, очень бестолково и, главное, гвозди наверняка будут забиты в собственную голову, но никак не в потолок. Никакие руки не удержат работу тяжеленной 12-миллиметровой скорострельной машины, бьющей вверх.

— Не дрейфь, мужики! Хоть какая-то ясность! — почти весело крикнул Кузьменко. — Эх, м-мать, к тем пушчонкам бы добраться. Ну-к, рвану-ка туда, а ты Сэнди… О, ч-черт! Ло-о-ожись!!!

Из вязкой непрозрачности небес вдруг ужасающе рядом вырвалась — будто лопнула невидимая преграда! — здоровенная трехмоторная «летающая лодка» и, кренясь влево, с мощным оглушающе звенящим ревом пронеслась над ними — над самыми головами; на светло-серых плоскостях ярко пропечатались геометрически-четкие размашистые черно-сдвоенные кресты в белой окантовке; в темной квадратной дыре сдвинутой форточки кабины левого летчика ясно увиделось склоненное к ним белое недвижно-внимательное лицо командира в черном круглом обрамлении туго застегнутого шлемофона.

— «Дорнье»! — истошно заорал Кузьменко в несущемся тугим вихрем реве. — В камни, Сэнди, в камни! — Он крутнулся за старшиной, зацепил сапогом валун и в рост полетел носом в гальку — но, как подброшенный, вскочил и, размахивая руками, вприпрыжку помчался к «илу»; а старшина, добежавший уже до штурмовика, грохнул УБТ на плоскость, упал локтями на носок крыла, сам не зная, на что надеясь; а широкобрюхая, растопырившаяся фюзеляжными крылышками-плавниками остойчивости, «До-24» лихо и грозно шла в развороте; набежавший Кузьменко, хватая низко гудящий воздух разинутым ртом, раздернул патронную ленту, махом воткнул ее в приемник и сгреб обеими руками ствол пулемета, прижимая его к плечу.

— Вон! Вон на… отсюда!! — взревел старшина. — Я сам! Сам, идиот!

— Давай-давай, родимый, я тут, я с тобой! Давай-давай-давай! — почти неслышно кричал капитан в сотрясающем остров низком могучем реве трех моторов. Попов отшвырнул капитана, вспрыгнул на крыло, как пушинку вскинул многокилограммовый УБТ, ввалился боком в свою кабину и, ломая ногти, лихорадочно засадил пулемет в турель; уже защелкивая держатели, он сорванно прокричал в смазанное, перекошенное лицо карабкающегося к нему Кузьменко:

— Сматывайся! Ты же летчик — ты должен домой! Долетишь и расска… — его голос пропал, потонул во вновь накатывающемся невозможном реве. Выпятив подбородок и зная, что это — все, конец, теперь уж точно — все, что через несколько секунд уже ничего и никогда не будет, но все равно он должен сделать, успеть выполнить в один миг, как во всю жизнь, все свои слова, присяги, клятвы и надежды, независимо от того, где была правда и осталась ложь, в чем заключалась вера и самообман, что сотворил страх и где погибло мужество. Зная все, все узнав, вспомнив и осознав в один кратчайший миг, он ударил локтем в черный разинутый рот Кузьменко и, забыв о нем, полетевшем с крыла спиной вниз, неслышно захлопнул крышку ствольной коробки, успел ударом ладони подправить игрушечно-весело блестящую золотыми патронами ленту, привычно передернул затвор — и уже почти спокойно, уверенно-обреченно задрал ствол навстречу стремительно надвигающемуся темному, несуразно расплющенному силуэту, подвешенному под тремя мутно-стеклянными струящимися дисками винтов. Он даже успел разглядеть поверх прицела застывшие по окружности этих дисков тонкие желтые кольца, образованные законцовками бешено вращающихся лопастей; он даже еще прикинул, успеет ли Сашка добежать под прикрытие скалы, не оглушил ли его он своим ударом; и, аккуратно задержав дыхание и плавно поведя спуск, уже выбирая слабину курка, он вдруг со слепящим ужасом осознал: напрасно! Все напрасно! Он же в кабине самолета, и немец целится сюда, и бомбы сейчас взорвут его, а значит, и бессильный «ил» — и в пламени взрыва исчезнет не только он, старшина Попов, исчезнет единственная надежда, единственная возможность для ребят спастись — и вынести, и рассказать, и показать! И в невероятно долгий, растянувшийся бесконечно миг он успел понять: чтоб спасти не самолет как самолет, не русского капитана и не американского лейтенанта — но нечто величественно-прекрасное, в этот предсмертный ревущий миг явившееся ему во всей своей непостигаемой земным существам грандиозности и надежде, исполненной всех его предков и потомков надежде, надежде даже не родившихся его детей и детей его врагов, — он должен убить. Убить! Здесь, где — это сверкнуло ослепительной молнией — убивать нельзя. Убить — и умереть. Ибо убийство прощено не будет. Отныне и вовеки — не будет. И все-таки — убить. Такова цена.