Крушение Агатона. Грендель - страница 20

стр.

Ближе к полудню я сказал:

— Верхогляд, я должен продолжить рассказ, это моя обязанность.

Он рассмеялся, исполненный ярости и горя. С моей точки зрения, это тоже было замечательно. Определенно, я сделаю из него Провидца.

— Сядь. — Я говорил мягко, убеждающе.

Он сел. Я подтащил стул к дверному проему, где я мог сидеть спиной к слепящему снежному блеску, и, устроившись поудобнее, сказал следующее:

— Верхогляд, мальчик мой, как ты сам можешь видеть, я слишком, слишком стар, чтобы влюбляться. Это недостойно. И, я думаю, это противоречит моей философии. Тем не менее ты видишь перед собой любовника. Достоинство и философия — это для толпы.

Верхогляд засмеялся еще неистовее, чем раньше. Я подождал, пока он закончит (захлебываясь, вжимая голову между коленей и раскачиваясь вверх и вниз), потом продолжил:

— Я встретил ее много лет назад, когда моя жена еще была здесь со мной, в Спарте, и когда я еще был в прекрасных отношениях с Ликургом. В те дни он обладал меньшей властью — я удовлетворялся ворчливыми непристойностями на его счет или смеялся до слез над его высокопарными изречениями.

Следует пояснить, что я был привлекательным молодым человеком с живым складом ума. Это запаршивевшее, полное перхоти мочало, что нынче плещется у меня на месте бровей и непристойно разбрызгивается в мир с моего подбородка, было летнего, каштанового цвета: глаза были как северное сияние; каждая моя реплика благоухала. Я еще не был подвержен болезнетворным истечениям мира.

Он застонал и попытался залезть под кровать. Я решил изменить стиль изложения.

— Я собирался рассказать тебе, Верхогляд, об Ионе, женщине, которая прислала нам это письмо вчера ночью. Я намеревался обнажить перед тобой мои страдания и печали.

Его ноги остановились в нерешительности, и через мгновение он выполз из-под кровати. Он изучающе рассматривал меня, прикидывая, нет ли здесь подвоха, и затем с безнадежным вздохом уселся на край постели, как раньше.

— Твою мать, — сказал он без выражения, и даже его волосы, свисавшие чуть ли не до локтей, выражали подавленность и уныние. Вместо глаз были красные провалы.

Я кивнул и стал рассказывать.


Она была илоткой — а значит, пленницей. Я подозреваю, изначально «илот» значило «пленник из Гелоса». В Спарте такие вопросы всегда затуманиваются. Спартанцы не сосуды премудрости, как они сами выражаются. Говорят, вначале илоты были рабами своих хозяев, но спартанский коммунизм покончил с этим. Теперь они просто собственность Спарты, не совсем рабы, но также и не спартанцы — нечто вроде коров и коз, стада которых они пасут, или вроде полей, которые они пашут. Они выполняют всю и всякую работу. (Спартанцы — воины, говорит Ликург, а не трутни.) Спартанцам нечего делать с илотами, кроме как время от времени устроить охоту, затравить собаками и разорвать на куски одного, повесить другого за то, что он улыбнулся спартанской девушке, выставить напоказ третьего и посмеяться над тем, как он танцует или как разговаривает. У илотов действительно необычный говор: мягкий и протяжный, с грамматическими формами, которые, я полагаю, древнее форм спартанского диалекта. Если вы имели глупость влюбиться в илотку, для вас их язык становится таким же прекрасным, как их музыка — не резкие и ясные звуки спартанских флейт (и не насыщенные созвучия афинской арфы), а нежная фригийская лира, чья бесхитростная мелодия с гораздо большей легкостью вызывает у чувствительного человека слезы на глазах. Спартанцы, разумеется, подобную музыку презирают. В ее защиту я могу сказать, что эта музыка создает в воображении мир: возможно, невероятный, волшебный мир — невинную чистоту афинского детства, летнее спокойствие мирного и справедливого государства. Людям полезно напоминать о таких вещах, хотя они и насмехаются над ними. (Разумеется, это полезнее свободным, чем илотам.) Как-то раз вместе с Ликургом я присутствовал при казни на площади, и, пока я смотрел, наполняясь ненавистью к отвратительным Ликурговым законам и втайне стеная от ненужной жестокости узаконенного убийства, я услышал сквозь глухие удары палок палачей, где-то вдалеке на улице позади меня, звуки плотской лиры. Мелодия была еле слышна, и я лишь наполовину был уверен, что она звучит наяву, а не в моем воображении. Как бы то ни было, я ее слышал, и внезапно весь мой гнев уступил место горю, отчаянию и жгучей тяге к некоему недостижимому идеалу. Слезы выступили у меня на глазах, и я локтем толкнул Ликурга: «Слушай лиру, старый мерин», — сказал я. Ликург следил за казнью. «Музыка слабаков», — сказал он.