Крутая волна - страница 20
Наевшись до отвала, Гордейка разморился, залез на печь и сразу же заснул. Где‑то в подсознании у него застряли последние слышанные им слова: «социал — демократия», «самодержавие» и «переворот». Эти слова снились ему всю ночь. Со циал — демократия снилась в виде Акульки. Она стояла посреди горницы, вся разряженная в яркие, цветастые одежды, на голове у нее, как у богородицы на иконе, был надет медный таз. Она сама держала в руках Ваську Клюева — одной рукой за шиворот, другой за штаны — и переворачивала его. Васька крутился, как мельничное колесо, и смешно болтал ногами. А за спиной Акульки сидела на фикусе ворона и каркала: «Карать его! Карать его!»
Откуда‑то из другого угла, как из лесу, доносилось эхо; «Де — мо — кра — тия! Де — мо — кра — тия!»
То ли от этих снов, то ли потому, что переел на ночь, Гордейка спал плохо, с утра у него болела голова, и он даже обрадовался, когда Федор сказал:
— В школу ты сегодня не пойдешь, а сбегаешь домой за отцом. Скажешь, что в гости его зову, потому как свойственник из города приехал.
Гордейку опять сытно покормили, потом он стал на лыжи и пошел в Шумовку. Погода была тихая, снег рассыпчатый, лыжи по нему скользили легко, и Гордейка добрался до Шумовки меньше чем за два часа.
В кузне отца не было — он чистил скребком Воронка в стайке. Воронка купили недавно, он еще не привык к Гордейке, косил на него карим глазом и храпел. Отец, узнав про гостя, тут же стал запрягать Воронка, а Гордейка забежал в избу и сунул матери завернутый в чистую тряпицу кусок колбасы и белую булку — гостинец Цезаря. На гостинец тут же накинулсь все сразу, но мать поделила его поровну между детьми, забыв, однако, про себя. Она только понюхала булку и удивленно сказала:
— Гли — кось, какой духовитый! И как такой пекут?
Гордейка поглядел на ее вздувшийся живот — в семье ожидалось прибавление — и полез за пазуху. Там лежал у него кусок колбасы, которым Федор снабдил его на дорогу.
— А это тебе, мама.
Степанида торжественно приняла кусок, перекрестилась, погладила сына по голове и ласково сказала:
— Спасибо тебе, кормилец!
У нее навернулись на глаза слезы, и Гордейке вдруг стало до боли жаль ее. Раньше он как‑то вроде бы и не замечал ее, как не замечаешь воздуха, которым дышишь. Теперь, не видя ее по неделе, а то и по две, он тосковал по ней, ему не хватало прикосновения ее жесткой руки, ее голоса. Степанида редко ласкала детей, нужда больше заставляла ее покрикивать на них, нежность ее распространялась только на самого младшего, а поскольку они рождались почти каждый год, то не успевали оценить ее ласки. Гордейке в этом смысле повезло — после него долго никого не было, и мать относилась к нему нежнее, чем — к другим. Может, поэтому и он с ней был поласковее других. И еще она любила его за то, что мастью он выдался весь в отца и хватка у него тоже отцовская — настырный.
— Вот выучусь, поеду работать в город, одной колбасой тебя кормить буду, — пообещал Гордейка.
Тут Степанида и вовсе расплакалась. И Гордейка выскочил из избы, чтобы не зареветь самому.
Когда они приехали в станицу, в избе Федора уже сидели кроме него и Цезаря печник Вицин и пимокат Косторезов. На столе весело посвистывал двухведерный самовар. Егор со всеми поздоровался за руку, а с городским дядей Цезарем даже обнялся. Гордейка так и не понял, откуда они знают друг друга, потому что отец велел ему идти к Вициным.
После той ночи на кладбище Гордейка особенно подружился с братьями Вициными, часто бывал у них; его приходу и сейчас никто не удивился. Семья Вициных была тоже большая: кроме Вовки и Юрки было еще четверо девчонок да всегда толклись двое — трое чужих. Жена печника Любава была женщиной на редкость приветливой, крутясь по хозяйству, успевала вникать и во все ребячьи дела, иногда им что‑нибудь рассказывала. А рассказчицей она была просто незаменимой: ее плавная, пересыпанная прибаутками речь будто привораживала ребят — они, как цыплята за клушкой, ходили за Любавой и как‑то незаметно для себя помогали ей по хозяйству.
Вот и сейчас, заметив Гордейку, Любава сказала: