Кто убил герцогиню Альба, или Волаверунт - страница 8

стр.


Я помню, как в тот вечер вновь и вновь задавал себе весь этот каскад риторических вопросов, ходя по комнатам на вилле Кампителли, отказываясь от еды, несмотря на просьбы и понукания Магдалены, читая и перечитывая письмо Гойи, говорившее так много и так мало, и пытаясь во что бы то ни стало найти ответ в присланном рисунке — в лице Сфинкса — в лице махи-герцогини, в стакане, одновременно смертельном и спасительном, в той прописи, изящной, думаю английской, которой было выведено: «От чего умерла несчастная?» Рисунок, казалось, давал ответ, и этот ответ заставлял меня содрогаться. По прошествии более двадцати лет я спрашивал себя: возраст или близость смерти — в сущности, ведь это одно и то же, — что именно заставляет меня сейчас, как тогда Гойю, почувствовать необходимость рассказать правду, вернее, наши правды, отличные одна от другой, но обе в равной мере настоятельные, о «прискорбном происшествии»? Так что сейчас кто-нибудь может спросить обо мне так-же язвительно, как я спрашивал в тот вечер: зачем этот глупый и дряхлый старик хочет воскресить в середине века то, что было похоронено на его заре?

В тот же вечер я был в опере вместе с четой Русполи, итальянскими свекровью и свекром моей дочери, ограничившими светские контакты со мной тремя или четырьмя проявлениями вежливости в год, при этом чаще всего они приглашали меня в свою ложу; давали «Лукрецию Борджиа» Гаэтано Доницетти, уже тогда одного из моих любимых композиторов. Я поспешил принять приглашение, главным образом потому, что получил его в тот самый вечер, обычный порядок которого был нарушен письмом Гойи, и воспринял его как ниспосланную судьбой возможность избавиться от чрезмерного и все возрастающего волнения, вызванного письмом. Но я ошибся в расчетах. Ни чарующий лиризм молодого композитора, ни нежнейшие сопрано и тенор, ни прелести, весьма далекие от мужских, молоденькой девушки, исполнявшей роль графа Орсини, — ничто не могло унести меня в то небо развлечения и забвения, которое я предвкушал заранее; я был по-прежнему погружен в другое, таинственное небо, где маха дона Фанчо летела с бокалом в руке, пытаясь вырваться из когтей безобразных демонов; я продолжал оставаться с ней, с этим белым плоским изображением, почти символом — скорее души, чем тела; оно наложилось на образы моих собственных воспоминаний о Каэтане, расплывчатых и смутных из-за ее отдаленной телесности, и почти полностью вытеснило их. Хуже того: оказалось, что в опере с самого первого действия не говорили и не пели ни о чем другом, кроме как о яде — и в стакане, и в пузырьке, который в последнем акте несколько раз переходит из рук Лукреции в руки ее сына и обратно, и мне почудилось, что я вижу, как в галлюцинации, стакан венецианского стекла, так точно воспроизведенный на рисунке Гойи, — в левой руке махи, и это был… боже мой, да, тот самый украшенный эмалью стакан, и я все еще могу вспомнить его, как он сверкал на туалетном столе Каэтаны. Сверкает стакан в руке Лукреции, и я вдруг вижу Каэтану — или только гравюру Гойи? — она подносит стакан к губам. Я приподнимаюсь, издаю приглушенный стон, подобный тому, что вырывает нас по ночам из кошмара, отгоняя его порождения, и на фоне залитой светом сцены вижу обращенное ко мне лицо химеры — лицо свекрови моей дочери, и лицо ее свекра; он сочувственно наклоняется ко мне и сквозь усы спрашивает sotto voce — вполголоса: «Что случилось, дон Мануэль?»[20]

Я выпил бутылку «Фраскати», надеясь, что вино поможет мне уснуть, и тут же лег спать, не позволив себе даже взглянуть на письмо или рисунок, но мне так и не удалось забыться сном: образ реальной Каэтаны — Каэтаны накануне смерти, в платье огненного, белого каления цвета, с поблекшим и словно бы песочным лицом ее последних дней, искусно раскрашенным косметикой, — этот образ все силился пробиться сквозь почти абстрактное лицо присланного наброска: белый овал, короткий эллипс рта, два небольших полукруга век под дугами черных бровей и пунктирная линия опущенных ресниц. Я не хотел засыпать с этой вереницей образов, к которым в довершение всего присоединились еще и монстры, липкие, копошащиеся, скрюченные, — комок ужаса и дикости, готовый прыгнуть на меня, как только я усну. Я встал с кровати, взял горевшую свечу и пошел в кабинет. Там среди новых документов и бумаг я хранил несколько старых, которые сначала Мюрат, а потом шурин смогли спасти от расхищения и конфискации