Кубинский рассказ XX века - страница 46
Пальмения вышла приготовить ужин и сварить кофе. Лонгинос отправился в дозор, охранять дорогу к хутору — душу переворачивая предсмертный бред Монго. Начо взял на руки сына, приласкал — родная, милая плоть, о сладких ночах на глухом хуторе память, — потом прошел за изгородь к очагу, опустил ребенка на землю, где в темноте, в дыму среди отбросов возились собаки и кошки. Мальчик зарычал на них зверенышем: когда приходится брать у жизни с бою даже место, чтобы поползать на четвереньках, зверь в человеке просыпается рано.
С наступлением темноты из Сулуэты пришел крестьянин, предупредил: «Пока что все тихо. Но будьте начеку. Неровен час!..»
К ночи пожаловал еще гость, хозяин соседнего хутора. Поговаривали про него, что шкура.
— Только и разговору, — передавал сосед, — «генерал революцию продал». Скажи, как огонь по ветреной погоде, разнеслась новость. Болтают еще — американцы придут… кто во что горазд… А я так думаю: оно, может, и тихо у нас, но я б на вашем месте не больно на это надеялся. Ведь кто его знает, не вышло б для вас через то какой неприятности. Послушайтесь лучше меня, я вам худого не посоветую: седлайте скорей, и с богом. А то как бы чего не вышло, говорю…
— Мы сами разберемся, седлать или не седлать, — резко осадил его Начо.
— Ты командир, тебе видней. Я что, я только посоветовать хотел. Окрест все прочесывают. — Сосед опасливо покосился на потемневшее лицо командира.
А когда поглотила его звенящая цикадами, тайной угрозой набухшая ночь, отдал Начо приказ:
— Поди, за ним, Кресенсио, погляди, куда повернет.
Они молча прислушивались — нигде ничего, только дальние неясные шумы, да потихоньку ветер свиристит в щелях. Уже заползала в сердце тревога, когда на пороге вырос Кресенсио. Во рту толстая сигара. Раскуренная. Опустился на табурет, из кармана гуайяберы достал несколько сигар, протянул каждому. Потом, словно придя в себя под пристальным взглядом Начо, объяснил скупо:
— Уйти хотел… Кончил я его.
— Теперь нам крышка… — заключил Сабино.
— Ерунда! Вот донес бы жандармам, тогда б, точно, крышка…
— Кресенсио правильно сделал! — вмешался Начо. — Тут либо мы его, либо он нас… Жалеть нечего.
Кусок солонины с овощами и глоток-другой самогона подкрепили их. Они почувствовали себя уверенней. Первые ночные часы прошли спокойно, Монго затих, — роковая развязка, как полагали, должна была наступить под утро.
Начо не спал, ожидая своего часа идти в караул на смену Лонгиносу, а Кресенсио и Сабино в чугунном, беспамятном сне давно храпели, свалясь на пол в углу возле умиравшего Монго. Молодая жизнь, как дыхание в смолкающей флейте, была на последнем исходе.
После полуночи на смену командиру пришел Кресенсио, снова с толстой сигарой во рту — искуривать дозорные часы.
— Новость у меня, командир. Монго отмучился.
— Умер?
— Ага. Капрал, когда с караула вернулся, пощупал ему лоб и говорит мне: «Огнем полыхает. Если так пойдет, до побудки ему не дотянуть!» С меня разом весь сон соскочил. Все подымаюсь, лоб ему щупаю… Вдруг чую, вроде бы он не такой горячий, как был. И точно, смотрю, холодней становится… Совсем похолодел! Я — будить Лонгиноса и Сабино. Пока добудился, он уж и окоченел, мертвяк мертвяком. Тихо помер, пить и то напоследок не попросил. А нас потом сон сморил, так рядом с ним и уснули… Нехорошо оно, правда, да какие уж тут молитвы.
Медленно шагал Начо обратно к дому. Мысли теснились одна другой беспокойнее, мучила тревога за вверившихся ему людей, жгла командирскую совесть потеря бойца.
В доме было темно, тихо — спали. Зверея от неведомо почему накатившей ярости, он разбудил Лонгиноса и Сабино.
— Дрыхнете, гады? Рядом с покойником спать завалились? Ведь товарищем был!..
— А что же нам делать-то? — буркнул Лонгинос. — Ему теперь не поможешь, хоть спи, хоть не спи!..
— Сволочи!.. Свечу бы поставили!
— На что ему свеча? Он теперь в раю, одесную господа восседает, на золотом стуле!..
Долго еще отдавались в ушах у Начо слова Лонгиноса, бередили душу бесхитростной благостностью, а потом, затверженные, вдруг сорвались с губ — почти молитва…
Он взглянул на товарищей. Мигая, поблескивал светец, и, казалось, кривятся и гримасничают осунувшиеся, почернелые, заросшие лица. Он поднялся, накрыл мешковиной похолодевший труп, задул чадящий огонь и бросился на пол — спать, храпеть, обеспамятеть, как они.