Кубинский рассказ XX века - страница 57
Она начала бледнеть, худеть, чувствовала себя угнетенно, страдала бессонницей. Хотя бы знать, в чем, дело! Хотя бы знать, почему отвергают ее христианское служение, служение от чистого сердца. Ни слова, ни аргумента. Никто — ни дети, ни слуги, ни духовник. Извинения, одни лишь извинения, оправдания, многозначительные фразы, витиеватая ложь. Какое разочарование, боже мой, какие неблагодарные люди, какие люди!
Однажды вечером, вопреки всем запретам, не в силах более держаться, уже потерявшая всякую надежду, она отправилась к старой подруге, с которой познакомилась в далекие счастливые времена, когда сострадание было еще возможно. Она вошла быстро, расталкивая всех и всё — слуг, мебель, любезные фразы.
— Это моя подруга, оставьте меня, оставьте, она моя, я хочу заботиться о ней, помочь ей. Вы разве не видите, что она умирает?
Когда донья Каридад проникла в комнату, она увидела, что больная спит. Мягкая полутень обволакивала комнату, словно прекрасная серая сеть для ловли сновидений. Донья Каридад присела у изголовья кровати. Ласково посмотрела на больную, провела рукой по горячему лбу.
— Вы сделаете ей хуже, Каридад. Надо избегать неожиданностей. Мы будем очень вам благодарны, если вы удалитесь.
Понемногу больная начала приоткрывать глаза. Сначала в них было безразличие, затем удивление и наконец страх. Скрестив руки на груди, она резко приподнялась, защищаясь от ужасного посещения:
— Донья Велорио! Донья Велорио! Это смерть, смерть!
Это была смерть. Похолодев, больная упала с ужасной гримасой и со скрюченными руками. Смерть! И вместе с вырвавшимся звериным криком отвращения родственников умершей были утрачены все приличия, все правила поведения, все, что еще могло сдерживать.
— Вон! Вон! Это вы убили ее, вы за это ответите! Проклятая колдунья, адово отродье!
Наконец-то. Теперь она знала, теперь она все поняла. Донья Велорио! Прокаженная, всеобщее проклятие. Заперты двери, заперты окна, заперты сердца. Засовы, задвижки, страх. Ведь именно Каридад Навальпераль, вдова Родригеса, превращенная молвой в донью Велорио, стала живым воплощением смерти. Ее появление вызывало слезы. Она стала подобна собакам, которых среди ночи прогоняют камнями, когда они начинают жалобно выть. Она стала подобна совам и ночным птицам, которых пугают выстрелами в воздух. Так к ней относилась вся Гавана. Вся Гавана! Высшее общество с его шушуканьем. Простонародье с его развращенностью и грубыми шутками, прогоняющими страх перед неведомым.
Что плохого она сделала? За что карала ее судьба? Она была добра, ласкова, заботлива. И в конце концов всегда искала лишь свою душу, свою ушедшую бедную жизнь, навеки разрушенную великую любовь. Всегда вместе со своим Антонио, спрятанным глубоко в ней самой, в ее плоти, в ее воспоминаниях, в ее тени. А когда уже не стало и тени — то в самой смерти, постоянно приближаясь к ее черному коридору все ближе и ближе, чувствуя этот коридор, ощущая его по ту сторону занавеса.
— Антонио, мой Антонио! Почему ты покинул меня? Теперь ты видишь, что ты из меня сделал? Я стала призраком, образом ужаса. И это я, любящая тебя, обожающая, каждый день исполняющая твою святую волю, твое истинное желание. Ради тебя я приехала на Кубу, ради того, чтобы лучше тебя понять. Не из-за детей и не из-за войны. Ради тебя, только ради тебя, ты хорошо это знаешь. А ты меня обманул, обманул! Я верила в твою сладкую песню, в эту старинную гуахиру[16], которую ты пел мне, раскрывая перед моими невинными глазами горизонты мира.
Ложь, Антонио, чистая ложь! Тебе нужно было танцевать румбу, и в танцевальной процессии ты шел впереди барабанов. Ты мечтал надеть на меня пояс целомудрия, а сам делал свои делишки. Бабник, старый потаскун! Даже мертвецам нельзя доверять, даже мертвецам. И эта жара, это удушье… Кантабрийский дождь утолял твою жажду, растворял миражи. Но ведь это я вернула тебя к жизни, снова вернула тебя к жизни! Все считают тебя мертвым, и я говорила с тобой как с мертвым, а ведь ты жил во мне, жил и все еще горел, хотя и не так сильно и подолгу, как раньше. Собака сдохла — и никто не лает. Умерла я, и ты умер, холодный, бледный, без всех этих своих чудачеств.