Культовое кино - страница 10
Чрезмерность – главная черта и кинематографа Уэллса, и самого режиссера, которого современники называли «Людоедом с глазами Деда Мороза и сердцем Мальчика-с-пальчика». Жан Кокто писал о нем: «Эта штука, вероятно, весит тонну, и размером не менее трех метров. Это не дышит, а пыхтит, как морской гигант. Это не говорит, а грохочет, как вулкан. Это не кричит, а издает рычание, которое приводит в ужас окрестное население. Это не смеется, а взрывается так, что падают люстры и лопаются стекла. Если это человек, пусть меня повесят!» Все это можно сказать и о господине Аркадине. Он просто не помещается в кадр: планы, в которых зритель видит Аркадина целиком, можно пересчитать по пальцам. Иногда в кадр не входят ни его голова, ни его ноги, и он нависает над Ван Страттеном и своей дочерью чудовищным торсом. Он не может «просто» передвигаться: Аркадин неизменно расталкивает окружающую его толпу. Он способен быть везде одновременно: в Мексике Ван Страттен говорит с ним по телефону, уверенный, что монстр звонит из Европы, а тот преспокойно ждет его, как всегда, окруженный красавицами и чудовищами, в том же мексиканском отеле.
Редкие минуты, когда Аркадин спокоен и даже ласков, страшнее вспышек его темперамента. На нищего жулика Якова Зука, превратившегося под его взглядом почти в карлика, почти в ребенка, забившегося под ворох одеял, он смотрит с нежностью, понижает голос, чтобы не напугать его. Но это нежность динозавра, ласка людоеда. Аркадин отвезет Ван Страттена в единственный ресторан, где можно достать для капризного, изголодавшегося Зука гусиную печень, но есть ее будет некому: Зук будет ждать Ван Страттена в их гостиничном номере с ножом в спине.
В сюрреалистическом финале, где самолет без пилота пересекает, вызывая международную тревогу, европейские границы, чрезмерность Аркадина достигает абсолюта. Он оказывается одновременно и везде, и нигде. Он превращается в голос, многократно усиленный аэродромными динамиками, умоляющий дочь не верить Ван Страттену, что бы тот ни рассказал о его прошлом. Он превращается в бессильного бога и растворяется в небе. Лишь обломки самолета догорают на заднем плане в финальном кадре, как обломки рухнувшей с неба колесницы.
Достоверное прошлое Аркадина даже в финале не складывается в единую картину: так, кусочки мозаики. О нем знает единственный выживший, Ван Страттен, но так и не узнают зрители. Это прошлое или слишком чудовищно, или слишком ничтожно, но скорее ничтожно: человек, владеющий половиной мира, не может допустить огласки того, что в юности он был всего лишь мелким мошенником. В романе Уэллса «Господин Аркадин» упоминаются его «подвиги», совершенные уже на пике могущества: похищение золота, которое он пообещал нацистам переправить в Южную Америку, продажа схлестнувшимся в китайской гражданской войне партиям винтовок без затворов и снарядов, которые не взрывались, и тому подобное. В фильме политическая составляющая успеха Аркадина едва упомянута. Зато звучит ключевая фраза: в былые времена его «повесили бы как пирата».
Но ни для Аркадина, ни для Уэллса не существует никаких «былых времен». Абсолютно современный «нуар» из жизни еще не зализавшей военные раны Европы Уэллс снимает так, словно экранизирует Шекспира или Шарля Перро. Двадцатый век обнаруживает свой средневековый лик. Аркадин и «амнезия» – понятия несовместимые не только потому, что миллионер выдумал свою болезнь. Тот, кто живет, заплутав во времени, или помнит все, бывшее, небывшее и будущее, или не помнит ничего. Его испанский замок возвышается над городом, как логово Синей Бороды, как заколдованная башня. Его частный самолет подлетает к нему как дракон. Чтобы сделать Ван Страттену деловое предложение, он ведет его тесными, едва ли не подземными, переходами в кабинет-келью. А стоит Ван Страттену прилететь в Испанию в попытке познакомиться с Аркадиным, как дорогу к замку преграждает средневековая процессия фанатиков-флагеллантов со свечами и факелами в руках, в остроконечных колпаках, рвущих босые ноги об острые камни мостовой. Они сошли с картин и гравюр Гойи, свидетеля затянувшегося в Испании до начала XIX века (да даже и ХХ) Средневековья и одного из первых романтиков. Гости на балу у Аркадина тоже одеты под персонажей Гойи: не столько его светских портретов, сколько омерзительных ослиноголовых призраков с офортов «Капричос», чудовищ, порожденных сном разума. Недаром вступительные титры идут на фоне летучих мышей, задающих вызывающе антиреалистический, барочный тон всему происходящему.