Купчая - страница 6
– Отец получил неделю назад.
“Guten Tag,” – прочла Эгле вверху листа. По-немецки она читала как на родном (и значительно лучше, чем на русском), но почерк был незнакомый, витиеватый, с намёком на готику, и она замешкалась. Писал, как она поняла, какой-то старый знакомый отца, скорее, старый деловой партнёр, ещё чулочно-парфюмерных времён – после второй независимости отец ушёл из порта, некоторое время торговал легально, выправив патент, а потом, когда дела пошли плохо, большинство покупателей обеднело и перестало покупать что бы то ни было сверх куска хлеба – в это время отец продал своё дело, и семья стала жить на проценты с накопленного, но тут подоспел закон о реституции. Человек, писавший отцу, был несомненно посвящён в такие подробности жизни Гайгалов, каких ни он сам, ни мать, ни Эгле никогда никому не рассказывали.
– Про Андриса прочла? – спросила мать, когда Эгле дочитала.
Та кивнула. Но уже не в стол глядя, а подняв глаза на мать, словно ожидая каких-то разъяснений.
– Андриса Силиня знаешь ведь?
Эгле перечитала то место письма, где упоминалось имя Андрис. Андриса хвалили. Он, насколько было известно автору письма, правильно сел за стол. Туда, куда надо, сел. И никого не обидел, и разговор наладил, и стольким людям сделал хорошо. Пишущий советовал не ссориться с Андрисом и ни с кем из его родных, поддерживать насколько возможно добрые отношения – а уж Андрис воздаст по-королевски. Андриса Силиня Эгле очень даже знала. Если она сама работала в районной экзаменационной комиссии по государственному языку, то Андрис Силинь входил в городскую комиссию по реституции.
Она снова подняла глаза на мать. Та смотрела поверх головы Эгле, прямая, строгая, сосредоточенная, даже намечающиеся на лбу и вокруг губ морщины словно бы выпрямились, чувствуя необычайность момента. Слегка повернув голову (наверное, это и есть по-королевски, подумала Эгле, вспомнив фразу из письма), она величественно произнесла:
– Мартиньш тоже Силинь.
Эгле, конечно, знала фамилию этого светловолосого с ржаной рыжиной, длиннолицего, размеренно-неторопливого в каждом движении, тяжёлого молодого человека. Он был раза два у них дома, и всякий раз паркет под ним скрипел так громко, так нестерпимо жалобно, будто это были простые доски в массовых московской постройки домах. Эгле даже казалось, что матери нравится прежде всего эта вескость, основательность, подразумевавшаяся в старинных пахарях. Хотя она, конечно, знала, что мать не заставила бы Мартиньша пахать землю, займи он в их семье то место, о каком для него мечтала мать. Пахать должен батрак. Это мать тоже говорила и месяц назад, и двадцать лет назад. Но, видно, Силинь – это очень хорошо, это подпись на решении комиссии, а вот Мартиньш уже не так хорошо, и лучше б его вовсе не было поблизости от нашей семьи – вдруг пришло в голову. Голова словно сопротивлялась, никак не хотела пускать в себя мысль о том, что Мартиньш тоже Силинь.
– Завтра Мартиньш первый раз сможет тебе помочь.
Эгле опустила глаза к письму.
– Хорошо бы он пошёл не один.
За окном темнело. Прошёл трамвай. Потом ещё, навстречу. Сумерки сгущались, как глубже и глубже становится море, если идти от берега. Глубже и глубже – и в конце концов придётся плыть, потому что волна поднимет, оторвёт от дна. Эгле молчала, но она не могла остановить ночь. А за ночью – утро. То утро, которого она ждала с объявления второй независимости, потому что его ждали отец и мать. А они ждали всю жизнь. Теперь Эгле словно видела перед собой фигуру Мартиньша, основательную фигуру, заслонявшую это утро. Он должен был появиться в её жизни вместе с утром, неся на себе солнечное сияние или как опора в зыбком тумане, а он заслонял это утро. И нужно было назвать ещё какое-то имя, самолично прибавить ещё фигуру, заслоняющую его свет. А потом, наверное, ещё, ещё. И так пока утра не будет, настанет беспощадный день, как приходит штормовая волна – и вечная тьма глубины…
Эгле вскинула голову, освобождаясь от наваждения.
– Отец всегда хотел, чтобы мы были самостоятельны.
Мать, помолчав, проговорила: