Купол - страница 15
— Вот тебе подарок, — сказал Горбунок неожиданно высоким и чистым голосом, — открой заложенную страницу, — он не выдержал и закашлялся, — и прочти вслух.
«Ты взвешен на весах и найден очень легким».
V
После этого у меня началась бессонница. Я ложился спать в обычное время, но в третьем или четвертом часу просыпался и не мог уснуть до утра. Я привык к бессоннице как к болезни и не пытался более ее обмануть, зная, что она меня все равно не отпустит. Я жил в ту пору в маленькой, похожей на опрокинутый набок гроб келье. По преданию, комнаты в общежитии Главного здания были в два раза больше и рассчитаны на одного человека, но, когда верховному строителю высотки принесли проект на утверждение, он посчитал, что этого будет слишком много, и велел разделить нормальные помещения пополам, отчего они сделались уродливыми. Раньше это было не важно, но теперь меня стали мучить и запах, и теснота, и узость моего жилища, раздражать тараканы, которых я прежде не замечал, и даже сосед по блоку — щуплый, словно двенадцатилетний ребенок, вьетнамец.
Звали его Хунгом. Был ли он недостаточно способен от природы или всему мешало плохое знание русского языка, но учиться ему было трудно. Брезгливые университетские преподаватели ставили заикающемуся азиату плохие оценки, строгое посольство было готово отправить за неуспеваемость на родину, где была у него большая, жившая в нужде и постоянной работе семья. Студенты смеялись за его спиной, буфетчицы и продавщицы в магазинах хамили в глаза. Однако он не унывал, вымаливал тройки, канючил, брал экзаменаторов измором, дарил им подарки и так добивался своего. Он даже ухитрился завести русскую подружку, хорошую, стеснительную девочку с факультета почвоведения, которая была уверена, что когда идет по коридору в его комнату, то ее видит весь университет и все знают, зачем и к кому она ходит, хотя я подозревал, что Хунгу куда важнее были практические уроки мудреного славянского языка в постели, нежели сама постель.
Несколько раз вьетнамец пытался со мной сблизиться и предлагал по дешевке джинсы, билеты в театр и редкие книги, но я от всего уклонялся. Моя неуступчивость приводила его в замешательство. Бог знает, зачем ему так важно было иметь со мной хорошие отношения, однако он никогда не упускал меня из виду и дожидался своего часа. И вот однажды, когда я сидел и листал подаренную Горбунком бельгийскую Библию, псалмы царя Давида и Соломоновы притчи, подробное описание Ноева ковчега и ковчега завета, перечисление имен в коленах израильских царей, останавливаясь на страданиях праведников и наказаниях грешников, поражаясь страшной жестокости человеческой истории, суровости и мстительности ветхозаветного Бога, так похожего на моего Евсея Наумовича, и мне казалось, что все грозные пророчества этой книги направлены против читающего, Хунг прервал мои катехизические штудии, постучавшись в дверь и пригласив на вечеринку.
Только вьетнамцы могли вдесятером набиться в комнатушку, где одному тесно, а потом еще устроить в ней танцы. В углу сидела почвовед Люся с глупеньким треугольным лицом и светлыми кудряшками. Маленький, изрезанный за долгие годы университетской жизни и сменивший множество хозяев стол был уставлен всяческой снедью. Пахло рисом и острыми приправами. Стояла невзрачная вьетнамская водка, в которой плавали коренья экзотического растения, а вся комната звенела от азиатской птичьей речи. Здесь, среди совершенно чужих людей, впервые в жизни не совладал я с собой, и юной пионеркой понеслась в рай душа.
Комната поплыла перед больными глазами чагодайского несчастливца, увеличиваясь в размерах и расползаясь по углам. Я пытался собрать ее, как разбежавшихся из шкатулки сказочных бычков, вьетнамцы превращались в фантастических существ, и мне чудилось, я понимаю их интонирующий вниз—вверх язык. На этом языке я стал спрашивать одного из них, зачем они бросили свою щедрую землю, что делают в этом городе, где невозможно купить бананы и манго, а вечную зелень с деревьев уносит ветром и на полгода засыпает грязным снегом.
Хунг подливал в мой стакан, стучал по плечу и радостно кричал: «Ленсо, ленсо!» За спиной, на полу и на потолке хихикали свистящим смехом вьетнам—ки, погас свет, включили музыку, и начались медленные танцы, объятия, поцелуи, сопение. Но чем больше я становился пьян, тем пронзительнее делалась обида на мир, и отчаяние, перемешанное со сладкой жалостью к себе, стояло во мне по самое горло. Наскучив глядеть на глуповатую Люсю, сидевшую посреди веселия со сдвинутыми коленками, так похожую на ученицу чагодайской средней школы, и на копошившихся в углах азиатов, я встал у окна и долго смотрел в покрытое изморозью стекло — туда, где за рекой мерцал огнями холодный город, отнявший у меня детство, право на тихую и бессобытийную жизнь, использовавший и за ненадобностью отбросивший.