Купол - страница 21
Несколько месяцев спустя меня снова вызвали в деканат, предупредили сперва мягко, а потом строже, лишили повышенной стипендии и объявили выговор за то, что не пришел на субботник, поставили двойку по несуществующей науке под названием «политэкономия социализма». Евсей, в чьих учениках я по—прежнему числился, меня покрывал, но дальше этого никогда не шел и ни в чем не поддерживал, будто его не касалось. Я—то был убежден, что коль скоро он заступился, то должен был и во всем прочем союзником стать, и не мог понять, чтоЂ за его отстраненностью таилось — осторожность, неведомый расчет или просто равнодушие и эгоизм?
Но Горбунок лишь усмехался, курил и кашлял, не мешая мне вместо математических экзерсисов высказывать филиппики насчет прогнившей системы.
Однажды только обронил:
— Все это, мальчик, не то. Расскажи—ка мне лучше о Чагодае.
— О чем?!
— О туманах. У вас же там замечательные туманы — в них, говорят, заблудиться можно.
Что ему было до Чагодая? Но его определенно влекло в то место, откуда я сбежал, и, быть может, благодаря моему происхождению он не стал рушить легенду о выдающихся способностях своего оступившегося ученика. Он ничего не требовал и будто дал вольную — живи и делай, что хочешь. Я не сомневался, что, случись у меня необходимость оставить на хранение пишущую машинку, бумажки или книги, он бы их взял.
Только вот я бы скорее ребятам в ректорат их отнес, чем к Горбунку. Потому что с той поры, как мои попытки взять его в диссидентские рекруты окончились ничем, я стал презирать людей, вроде нашего либерал—доцента с кафедры научного коммунизма, которые все понимали, но нарушать комфортную жизнь не хотели и вызывали гораздо большую неприязнь, чем те, кто стремился схватить меня за руку. Я теперь вспоминал, что иные из этих книг и у нас в доме были и папа их читал, наверное, давали друзья, с которыми он учился или ходил в горы. Может быть, там, среди ледников, на высоте, где нельзя развести костер, а пищу готовят на примусах и вода кипит при температуре семьдесят градусов, где кружится от кислородного голодания голова и невозможно согреться ночью от стужи, а днем спастись от сжигающих кожу солнечных лучей, где никто, кроме мифического черного альпиниста, пугавшего путешествующих восходителей, не мог их слышать, они спорили, возмущались.
Но почему же тогда, зная все это, мой отец ничего не делал и только уходил в горы да ограничивался отказом от райкомовских пайков, пока и вовсе не пошел в услужение власти? Почему свое мужество, энергию, готовность рисковать и презирать опасность, быть может, жившие ради этих минут и готовившиеся к ним целый год, они не использовали для того, чтобы подняться во весь рост и распрямиться на равнине, где было это в сто крат опаснее и нужнее?
Я даже нечто вроде гордыни испытывал, делая то, на что ни батя, ни учитель неспособны оказались. Я собой упивался, себя любил, а главный редактор чагодайской газеты просто не верил, а старший преподаватель механико—математического факультета все точно рассчитал и знал, когда пройдут все сроки, и ждал, никого не торопя и ни в чем мне не мешая, покуда на наших глазах трое генеральных секретарей Богу душу отдали.
Все произошло необыкновенно буднично. Они рылись в бумагах, книгах и тетрадях — двое скучных поджарых мужиков, потом один достал из портфеля кипятильник, они стали пить чай, есть булки и яблоки и на меня даже не глядели. Я взял гитару и заиграл Галича. Я играл громко, чтобы было слышно в коридоре, — они поначалу не обращали внимания, потом досадливо поморщились, будто слышали в моем пении или в чудной песне хриплого парижанина «Я выбираю Колыму» фальшь. А я все пел и пел, и еще сильнее капало за окном, и было все равно, что со мной сделают.
Из общаги, где поглядеть на меня высыпал молчаливый и попятившийся народ, минуя Лубянку и Бутырку, меня отвезли на Савеловский вокзал. На перроне вернули отобранный в начале обыска паспорт, посадили в поезд и велели убираться по месту постоянной прописки — в город Чагодай.
VII
Темный вагон потряхивало, входили и выходили люди с коробками, чемоданами, сумками и тюками. Напряженно вглядывались во тьму, пытаясь угадать название нужной им маленькой станции, две женщины, которые везли в деревню молочных поросят и цыплят, но на все вопросы молодая проводница в сером халате только пожимала плечами. Она сажала безбилетных пассажиров, торговала пивом и водой, в вагоне было холодно и душно, как бывает в поездах, где спит народ на третьих полках и сидит вповалку на нижних. Особо активный пассажир с четырехлетней дочкой ругался из—за сырого белья и грязного туалета, все тихо возмущались, но никто его не поддерживал. На шум появился и исчез, как чеширский кот, жуликоватый начальник поезда. Потом наевшийся крутых яиц и жирной московской колбасы народ отвалился и захрапел.