Курбский - страница 19

стр.

, некогда грозного владыки, а сейчас… Не так ли пройдет вся слава мира сего, и наша, и моя, которая, может быть, уже прошла, хотя я не предал своей веры…»

Он вспомнил лилового рыцаря — комтура Армуса, его надменную усмешку и холеные руки, постукивание белого пальца по полированному столу, — все это было лишь притворством, маской, скрывающей бессилие ордена. «Если дом разделится сам в себе, он не устоит. Так у нас с воцарением Ивана Кровавого. Так и в Ливонии — об этом говорил пленный ленсмаршал Филипп, захваченный под Феллином. Он был истый рыцарь — хрупкий, но неустрашимый, таких почти не осталось, с ним было интересно говорить, его уважали все, и Шереметев, и я. Когда его спросили, почему ослабел орден, он сказал: «Когда мы имели одного истинного Бога Иисуса Христа и одну истинную Римскую церковь, тогда мы были непобедимы. Но пришла ересь и расколола нас, горожане восстали на епископов, а кнехты — на рыцарей, и орден пал за наши грехи!» Он поднял руки и глаза к небу и заплакал, как ребенок. Мы просили Ивана его пощадить, но он казнил Филиппа за правду и отвагу. Это был рыцарь до конца…»

Их обогнал забрызганный до бровей всадник — четвертый за день гонец. Радзивилл Черный — кто он? Пан Николай Радзивилл Черный — великий гетман и маршал литовский, князь Олицкий и Несвижский, воевода Виленский — вот кто он. «Если бы Радзивилл не приехал в Армус за пушками, ливонцы убили бы меня или продали Ивану — он много отдал бы за меня и золота, и пленных!» Впереди маячила высокая фигура Радзивилла. «…Он подарил мне новое суконное платье и саблю и дал сто талеров. Он накормил моих людей и вернул кое-что отнятое у них немцами. Сапоги Келемета, например… Почему? Он должен ненавидеть меня как идолопоклонника — так, кажется, лютеране нас обзывают, а он зовет меня обедать в свой шатер. Тяжело креститься при нем перед едой… Да, я обедаю с ним, но я пленник все равно…»

Они ехали дорогой вдоль реки Гауи, сквозь зеленое дыхание весенних лесов, которые то отступали, то оттесняли отряд к береговому обрыву, и тогда ноздри ловили ветерок с воды, запахи тины, нагретых песков на отмели; в заливе белели кувшинки. Вечерело, в тихой воде догорали высокие облака. «Вот этот мыс знаком, и эта колода у колеи», — думал Курбский. Он знал эту дорогу — здесь прошла, догоняя ливонцев, конница Петра Шереметева, по обочинам валялись порубленные тела, в одном месте кучей, и люди Курбского качали головами, одобрительно усмехались: «Знатно поработал здесь Петр!» Это было четыре года назад, когда они с Петром взяли Вольмар. Отсюда до города — верст пять.

— Я поеду вперед, — сказал над ухом голос Радзивилла, и Курбский вздрогнул. — Тебе укажут, где встать под городом.

Он хлестнул лошадь и ускакал с толпой слуг, а Курбский остался с обозом под охраной угрюмых рейтаров. Он все смотрел вперед, ждал и первым увидел, как над деревьями вырастает корона главной башни замка и как весь он, буро-алый на свете заката, появляется на повороте, отраженный обводящей его рекой. Вольмар. В темнеющей низине вокруг города мерцали сотни костров огромного лагеря, через теплую мглу еле слышно звенел мирный колокол костела. Курбский узнал и дамбу, и запруженную речку, и островерхие ворота между круглыми башнями. Ему казалось, что даже герб Вольмара он различает сквозь мглу: древо с сердцевидными листьями, с нижних ветвей свисают два щита крестоносных, как некие железные плоды. Он щурился, вытягивал шею: да, вон заделанная кладкой брешь восточного бастиона, который они так здорово подорвали тогда с Шуваловым; он снова увидел ту ночь, ярко и яростно гудящий пожар узкой улицы, сквозь который они скакали, простоволосую полуголую женщину, которую тащили в проулок два казака. Она протянула к нему руки, ее рот раздирался беззвучным воплем. «Что, если она осталась жива и теперь узнает меня в лицо?» Он провел ладонью по лицу сверху вниз, надавливая на закрытые глаза, кашлянул хрипло. Но женщина все протягивала руки, и пожар все гудел, и скакали их кони, бешено, но будто на одном месте.

Он слушал отдаленный гул лагеря: голоса, лай, ржание, скрип телег, окрики часовых, — вдыхал такой знакомый с детства запах дыма и подгоревшей каши, и ему казалось, что это где-нибудь под Казанью, что он никуда не бежал, что он как бы бестелесен и висит меж небом и землей, ничейный, невидимый, понимая в этом скопище людей каждого — от вельможи до последнего конюха. Не понимает только самого себя и не желает понимал», знать и видеть, хочет себя забыть.