Курбский - страница 22

стр.

Подканцлер Войнович приехал прямо от короля из Варшавы после сейма, на котором решался вопрос о нападении на Полоцк[65]. Это первое, что он сказал Андрею, приглядываясь своими спокойными ироничными глазками и поглаживая подбородок. Войнович был коренаст, волосат, бугристое лицо некрасиво, ускользающий взгляд полуприкрыт. Он держал в руке письмо Курбскому от короля, но не отдавал, а говорил медленно, и слова его были как бы двояки — хвалебное и равнодушное смешивались в них, и от этого подымалась досада. Король и сенат сдержат обещание: после похода князь Курбский будет введен во владение городом Ковелем[66] и всеми имениями — местечками, деревнями, землями, мельницами и пашнями. Король назначил следствие по делу Курбского в Гельмете и, пока суд не решит («…А без суда в нашей стране ничего не решается, потому что шляхта наша свободна»), посылает Курбскому сто золотых дукатов, коня и рыцарские доспехи и назначает его командиром регимента для разведки боем по направлению на Полоцк. Князь Курбский должен показать себя во всем, потому что хотя король ему верит, но шляхта его не знает, а кто знает по войне, тот пока ему не друг… «Но теперь и не враг», — закончил Войнович и передал свиток Курбскому. Курбский поклонился и взял свиток двумя руками. Он выразил свою благодарность и желание честно служить, но просил отпустить его с пира, потому что он не имеет достойной такого общества одежды. Войнович усмехнулся и сказал:

— Мы в воинском лагере, а не во дворце, и здесь более прилична та одежда, что на тебе, а не павлиньи перья. — Они были одни в небольшом зале городской ратуши, а за дверями шумели гости, и Андрей понял, что Войнович имеет в виду польскую шляхту. Войнович был литвином. — Пойдем, — сказал он Курбскому, — теперь ты слуга короля, и все должны знать это.

В ярко освещенной зале стояли накрытые столы, глаза ломило от блеска серебряной посуды, золотого шитья, драгоценных камней и хрусталя, и кружило голову от запахов мяса, солений, варений, вин, настоек, меда и пива, от смеха и гомона, от криков «Виват!» после каждого тоста. На Курбского только некоторые поглядывали испытующе: в лицо его, кроме Войновича и Николая Радзивилла, здесь почти никто не знал.

Но вот подканцлер Войнович встал и поднял кубок за князя Курбского, «нашего нового соратника и воеводу», и десятки глаз с жадным любопытством прилипли к лицу Андрея.

— Верьте ему, как король верит, и любите его за его дела, — сказал Войнович, рот его плотно замкнулся, а зрачки ускользнули вниз.

— Как я его люблю, — произнес чей-то холодный, низкий голос. — Потому что он мне стал другом.

Это сказал великий гетман Радзивилл Черный, и все изумились: он ни про кого так никогда не говорил, и в словах его было предупреждение. Курбский поклонился, он не знал, что ответить, глаза со всех столов отражали свет свечей и были или любопытны, или недоверчивы, а иные полны скрытой зависти и ненависти. Его имя слышали все. И у многих оно вызывало чувство позора, страха или мести.

— Панове! — наконец сказал Андрей. — Я не умею служить нечестно, потому и ушел от князя Московского — ему честно служить нельзя. Христианин не может служить ему честно — он требует крови невинных. Верьте мне, что я исполню свой долг и волю Божию…

Он не знал, что сказать еще, и смешался — гнет недоверия нарастал, мешал думать свободно: Все ждали, но он молчал, хмурясь и краснея.

— Выпьем за князя! — сказал кто-то сбоку, и Андрей увидел дружелюбные глаза, золотистую бородку и ровные зубы в открытой улыбке.

Это был Константин Острожский[67]. Курбский выпил и кивнул благодарно. Почему-то он никак не мог взглянуть на гетмана Радзивилла, который только что при всех назвал его другом. Надо было встать и поблагодарить гетмана, тоже назвать его другом и даже спасителем, но он не мог заставить себя это сделать.


Он ночевал в своем стане последний раз — завтра надо было переезжать в Вольмар, в дом, куда пригласил его Радзивилл Черный, а сегодня еще он спал на кошме, вдыхая запах сена, конского навоза, сухой земли и остывающих углей кострища. У входа на соломе спал Василий Шибанов. Он всегда так спал — у порога, много лет, и в жару и в стужу, незаметный, но не заменимый никем.