Ладья Харона - страница 47
После кончины тот, кого любили, исчезает, а оставшиеся в живых все еще видят его лицо, все еще плачут над его фотографией, все еще замечают в толпе его силуэт, зная, однако, что это невозможно, все еще встречают его призрак во сне.
В меланхолии же никто больше ничего не видит. Все становится непостижимым, и причина любого уныния, любой грусти непостижима. Время непостижимо. Воспоминания непостижимы. Мир непостижим. Стоит открыть глаза поутру, как тотчас вами завладевает неутешная печаль. Все ново. Утрата, реальность, имя, скорбь. Даже nihil (ничто,) кажется потерей.
Глава LXXIV Осквернители могил
В конце восьмидесятых в западном мире внезапно возникла мода на оскорбления post mortem[150].
Бруно Беттельхейм[151] написал две лучшие книги, посвященные уродствам и аутизму. При появлении новости о его самоубийстве началось то, что называется sacrifice haineux. Я вспоминаю об этом с почти физическим отвращением. Коллективная мораль, что американская, что европейская, отказывала врачу-пси-хоаналитику, всю жизнь лечившему других людей, в праве засунуть голову в пластиковый пакет, рухнуть на колени возле входной двери, уткнувшись головой в циновку у порога, и умереть, бросив, таким образом, вызов официальному оптимизму. Во Франции это возмущение тотчас приняло антисемитский душок. Лучше бы он торговал древесиной где-нибудь в Вене и исчез в немецких товарных вагонах! В Соединенных Штатах газеты писали: «Почему этот мерзкий тип, спасшийся из лагерей смерти, вздумал кончать жизнь самоубийством именно у нас? Хорошо же он отблагодарил принявшую его страну!»
Это случилось весной 1990 года.
Передышка кончилась, смерть снова взялась за работу.
Впервые мне довелось обнаружить, что яростный пыл осуждения в обществах, зациклившихся на уравниловке в правах, может обрушиться даже на мертвых, покоящихся в могилах.
Древняя традиция прощать ушедшим в мир иной ныне отброшена как ненужный сор.
Во второй раз я стал свидетелем этой позорной одержимости на следующий день после смерти Маргерит Дюрас[152]. Я горько оплакивал уход этой миниатюрной женщины. Как я любил смотреть на нее, когда она распахивала дверь крошечного кабинетика, который я занимал в те времена в издательстве позади церкви Фомы Аквинского, в VII округе Парижа! Я просмотрел газеты. Включил телевизор. Полистал еженедельные журналы. И мне стало страшно жить в этом мире. Я знал, что люди уже давно ни во что не ставят неприкосновенность жилища, свободу слова, частной жизни, сексуальной ориентации, родительский авторитет, тайну телефонных разговоров. Но теперь они презрели даже уважение к усопшему, к безмолвию, следующему за последним вздохом. Это была настоящая гражданская война, объявленная умершим. Война, где все сражались с каждым и никакое человеческое право не было защищено. Теперь можно было в открытую линчевать трупы.
Отец Котон объявил Генриху IV[153], которого вдруг обуяла тревога: «Иисус будет творить Страшный суд на древнесирийском языке».
Читая проповедь в Лувре во время Великого поста, преподобный Пьер Котон внес в свою речь по поводу ада следующие конкретные уточнения: «Ад — это свалка трупов, куда ангелы сбрасывают все без разбора человеческие тела, от первого душегуба и братоубийцы до Антихриста с его свитой. Ад есть место таких страшных мучений, что все пытки, какие были, есть и будут в этом мире — укусы скорпионов, дыба, колесо, жернова, колодки, решетки для поджаривания, медные быки, раскаленные шлемы, щипцы, испанский сапог, сажание на кол, острые веретена, конвульсии, отчаяние, нервные судороги, — в сравнении с ними не более страшны, чем роса на траве».
Глава LXXV
Кот
Капелька чернил понемногу сливается с тьмою, которая существовала в начале зарождения каждого тела. Читать, писать, жить — магнитные поля с приставшими к ним металлическими стружками приключений, печалей, случайностей, мелких происшествий, фрагментов, ран. Это была целая библиотека, составленная из красных и черных папок, куда я складывал прочитанные тексты. Эти папки затем сорок лет подряд сопровождали меня в долине Сены и в долине Йонны. Я уж и не понимал, пишу ли с их помощью или для них. Однажды кто-то спросил у Исаака Башевиса Зингера