Лавровы - страница 13

стр.


VIII

Однажды утром Надя позвонила Борису по телефону:

— На обед сегодня к нам приходи. Англичанин будет. Очень интересно. Писатель и военный корреспондент. И по-русски понимает. У нас на обед бульон, кура и воздушный пирог. Приходи обязательно.

Борис отправился к Жилкиным.

Англичанин явился к обеду в смокинге и в такой ослепительной манишке, что всем стало неловко. Жилкин, поздоровавшись с необыкновенным гостем, пошел в спальню и нацепил круглые белые манжеты.

Тему разговора определил после супа сам этнограф. Волнуясь, он начал доказывать неизвестно кому — может быть, самому себе, — что во время войны приходится думать прежде всего о войне.

Григории сразу же стал спорить. Он считал, что в Германии произойдет революция и надо быть готовыми к тому, чтобы присоединиться к ней. Русские рабочие в союзе с немецкими победят.

Жилкин улыбался так, как улыбается добрый, все знающий человек, вполне уверенный в том, что поспешность и неосторожность ни к чему, кроме гибели, привести не могут.

Один из гостей, известный всем под именем Фомы Клешнева, сдержанно вступил в разговор:

— Расчет на инициативу германских рабочих неверен. Мы сами строим свою судьбу.

— Вот видишь, — обрадовался этнограф, — товарищ Клешнев вполне согласен со мной.

Он бы не спорил с сыном, если бы не англичанин. Англичанин смущал его. Он молча ел, аккуратно работая ножом и вилкой. Когда была подана кура, никто не решился есть ее, как обычно, руками.

Клешнев возразил Жилкину:

— Я с вами не согласен. Но я против романтических иллюзий.

Этнограф покраснел, поправил галстук и заговорил, подняв слегка — как бы в недоумении — широкие мягкие плечи и помахивая левой рукой не в такт своим словам (при этом манжета сползла у него к пальцам):

— Я, конечно, не стану петь: «Боже, царя храни». Я не люблю правоверных националистов, которые…

И он замолк, мигая добродушными глазами в полном недоумении: англичанин вдруг встал, отложив нож и вилку и вытянувшись, как на параде. Неожиданно для всех, но не для самого себя (это был обдуманный поступок), он хриплым, нестерпимым голосом запел английский гимн. Высокий, прямой, с неподвижным, не меняющим выражения лицом, он пел громко и фальшиво, словно желая своим пением заставить всех уважать английского короля. Он не замолк до тех пор, пока не допел гимна до конца. Он был совершенно спокоен и совершенно непреклонен. Потом он сел, взял вилку и ножик и принялся за куру с таким хладнокровием, как будто ничего не случилось.

Этнограф продолжал растерянно мигать глазами, обдумывая: как отнестись к этому странному поступку англичанина? Да и все остальные были сконфужены.

Фома Клешнев обратился к гостю и заговорил по-английски, словно желая попрактиковаться в этом недавно изученном им языке. Никто (в том числе и Борис) ничего не понял из разговора Клешнева и англичанина. Если бы они говорили по-французски или по-немецки, тогда бы поняли почти все. Английского же языка никто не знал. Но все видели, что в лице, интонациях и жестах Фомы Клешнева была та сила убеждения, которая заставила англичанина утратить свой чопорный вид и заговорить с раздражением и злобой в голосе.

Вскоре после обеда англичанин ушел. Этнограф пошел провожать его в прихожую.

Надев шубу и цилиндр, английский журналист взял трость и сказал:

— Мистер Клешнев — опасный человек. С такими людьми надо бороться.

Этнограф, взволнованный событиями, продолжал спор и в кабинете, куда все пришли после обеда.

Он настаивал на осторожности и постепенности. Вправляя непослушную, выскакивающую из рукава манжету, он говорил:

— Ведь кто пойдет за вами? Вас — кучка людей, но ваши мысли и чувства, теоретически совершенно, может быть, и правильные, идут в стороне от общей жизни. Что можно предпринять во время войны? Ведь вам известна позиция Плеханова. А к Плеханову прислушиваются. Вполне понятно: Плеханова знает вся интеллигенция. Его и Боря, наверное, знает. Да, Боря?

— Нет, не знаю, — отвечал Борис с подкупающей откровенностью.

Жилкин заулыбался, развел руками, и левая манжета совсем закрыла ему пальцы.

— Ну, это уже необразованность, — сказал он, — это стыдно.