Легенды Потаповского переулка - страница 29
Результатом этого заседания и явилось то, к чему все были готовы, — Правление решило исключить Б. Л. из СП. Секретариат принял резолюцию: «О действиях члена СП СССР Б. Л. Пастернака, не совместимых со званием советского писателя». Ну что ж, — говорили мы Б. Л., — это замечательно. Ну, можно ли находиться в одном союзе с Кочетовьм, Софроновым, Фединым, Люсичевским и тысячами подобных?
Однако была и другая сторона — и при той привязанности к привычному обиходу, о которой я уже говорила, она приобретала трагические очертания. Сейчас же после исключения встал вопрос о жилье — дача ведь была литфондовская, квартира тоже. О договорах, о деньгах — одним словом, о том самом хлебе, которым попрекал в каждой статейке каждый патриотический пенсионер. О жизни и здоровье — ведь Б. Л. было около 70. И в эти дни он, еще недавно такой красивый и молодой, постарел, лицо стало серым. Говорил, что все время болит левая рука— а ведь у него уже был один инфаркт в 1952 году.
Мы ужасно боялись за него. Не только у матери — что естественно — но и у всех, окружавших его в эти дни, возникало только одно желание — оградить, смягчить удары. Своими словами пересказывали содержание газет — письма «культурных» геологов, пенсионеров, дежурных ударников. Мы старались заразить его своим, не совсем, правда, искренним легкомысленным отношением к кампании — и Б. Л. откликался на это. Помню, как он в восторге пересказывал услышанный кем-то в метро разговор: одна баба говорит другой — «Что ты на меня кричишь, что я тебе, живага какая-нибудь, что ли?» Один раз я решила осторожно коснуться больной темы — депортации: «А почему бы и не уехать?» Это было в самом конце октября, когда мы с Комой, предварительно наметив, о чем говорить, поехали вечером в Переделкино на очередное дежурство. Б. Л. неожиданно поддержал: «Может быть, может быть, а вас потом через Неру».
Однако, несмотря на удивительную способность отключаться, забывать о неприятностях и жить настоящим, Б. Л. мучительно страдал от травли. А травля была самая настоящая — недаром он написал как раз в эти дни:
Одна сцена, разыгравшаяся вечером в переделкинской конторе, до сих пор не идет у меня из головы.
Как я уже рассказывала, режим дня, тщательно соблюдаемый, стал для Б. Л. почти что ритуалом. По ритуалу полагалось перед сном, часов в девять, звонить из переделкинской конторы в город. Заранее составлялся список обзваниваемых, рядом с именем указывалась цель звонка. Цели бывали самые разные — устные ответы на письма, распоряжения по поводу романа — кому дать и когда — переговоры с фотографами насчет количества отпечатков и т. д. Мне чаще всего звонилось по такому поводу: «Во вторник я буду в Москве, купи, пожалуйста, к этому дню сто конвертов с действительной полоской клея и без картинок, а также разных марок, особенно тех — с белками». Я была главным почтмейстером — покупала конверты и отправляла кипы заказных писем на нашем кировском почтамте, где меня уже узнавали.
И в эти дни, когда над мирным существованием — не только над жизнепорядком, но и над самой жизнью вообще — нависла столь страшная угроза, Б. Л. продолжал поддерживать видимость стабильности, основу ее — режим дня, не позволяя хаосу ворваться в быт. Он продолжал работать — как раз в эти дни начал (по предложению М. С. Живова) перевод «Марии Стюарт», ранней драмы Ю. Словацкого; старался сохранить послеобеденный сон, прогулки, «ритуальные» звонки. Но он был уже «вне закона», он был теперь обвиняемым, подследственным, приговор которому еще не произнесен, но ожидается с часу на час, и неизвестно еще, каков он будет. Поэтому эти вечерние звонки стали для него мучением — он боялся услышать настороженный или холодный голос, просто грубость, ожидая ее даже от так называемых друзей, и, сознавая, что это мучительно для него, — все-таки звонил.
Помню, мы с мамой проводили его до крыльца конторы, он вошел в обычно пустовавшее вечером помещение с листком бумаги, на котором были записаны телефоны, наверное, не такие уж и нужные. Мы ждали у крыльца. Дверь в контору осталась полуоткрытой. Был холодный октябрьский вечер, шумели переделкинские сосны, и за кладбищем перекликались электрички. Вспоминая это ощущение одиночества и тревоги, спустя два года, будучи уже в лефортовской тюрьме, я написала что-то вроде стихов: