Ленинский тупик - страница 42

стр.

9

Вездеход Ермакова мчался по стройке, почти не выключая сирены. Вывалясь из дверцы машины, Ермаков наткнулся на Чумакова. Чумаков, вызвавший Ермакова, объяснял длинно, сбивчиво:

— Я иду, понимаешь… Кто-то шаркает подошвами, перегоняет. Ухо ровно обожгло.

— Чье ухо? — не вытерпел Ермаков, который больше всего опасался, что ударили кого-нибудь чужого, не из их треста.

Чумаков дотронулся до своего налившегося кровью уха.

Ермаков вытащил из кармана расстегнутого, на меху, пальто носовой платок, вытер лоб, не скрывая облегчения. Он распорядился привести драчуна, запертого Чумаковым в одной из комнат. Узнал Тоню, показал ей рукой на дверцу:

— В машину!

Чумаков спросил мрачновато, что сказать, когда приедет милиция. Ермаков даже не оглянулся, в его сторону. Чумаков замедлил шаг: Ермакову под горячую руку лучше не попадаться, Садясь в машину, Ермаков прорычал в темноту:

— Скажешь, тебя посещают привидения.

Когда вездеход выбрался на шоссе и Тоню перестало перекидывать на заднем сиденье из стороны в сторону, Ермаков обернулся.

— Завтра! В девять ноль-ноль! Быть у меня! — Вездеход притормозил возле остановки. — Выходи!

Тоня забилась в угол. Желтоватые полосы из трамвайных окон скользили по ее омертвелому лицу.

— Тебя что, красавица, паралик разбил? — Ермаков приоткрыл дверцу, в машине зажегся свет, — Ну?! За решетку захотела?!

Тоня, простоволосая, растерзанная, прокричала чуть не плача:

— Нечего со мной, бандиткой, разговаривать! Везите в отделение! Составляйте протокол.

Ермаков оторопело взглянул на нее, пересел на заднее сиденье, оставив дверцу приоткрытой, спросил с тревогой, которую не мог скрыть даже шутливый тон: — Ну, хорошо, допустим, ей, Тоне, не терпится попасть за решетку, у нее там любовное свидание, но зачем она на своих накидывается? Ударила б кого на стороне. Постового, например. Для верности.

У Тони вырвалось:

— Что я, бандитка, что ли, на невинных кидаться?!

— Та-ак! В чем же, к примеру, моя вина? — Он уставился на широкое, плоское, почти монгольское с приплюснутым точно от удара носом, разбойничье и, вместе с тем, миловидное лицо, с родинкой на пухлой щеке, из которой рос нежным, белым колечком, волосок. Лицо Тони словно горело. Пылало, он не тотчас понял это, самоотречением и той внутренней исступленной верой в свою правду, с которой раскольники сжигали себя в скитах. — Жить тебе невмоготу на стройке, так что ли?

— Да что там мне?! Са-ашку! Чума одолел. Герои поддельные!


В трест позвонили из милиции. Ермаков был уверен, спрашивают Тоню, но разыскивали почему-то Александра Староверова. Его ие оказалось ни в общежитии, ни в прорабских. Он явился сам. В кабинет управляющего. За полночь. Спросил, где Тоня. Оказалось, он слышал ее крик, когда Чумаков возле клуба выкручивал ей руки.

«Не «подкидыш» ли, агнец невинный, и Шурку, и Тоню растревожил, подзудил? Знаем мы эти стихийные манифестации! Побоища на Новгородском вече и те, говорят, загодя планировались…».


Успокоив Александра, Ермаков запер его в своем кабинете до утра. Чтоб милиции не попался на глаза.

Утром он приехал в трест на час раньше. Александр спал на кожаном диване, свернувшись клубком. Губы распустил. Ладонь под щекой. Мальчишка мальчишкой.

Шофер Ермакова, пожилой, многодетный, в потертой на локтях ермаковской куртке из желтой кожи, которая доходила ему до колен, расталкивал Александра, наставляя его вполголоса:

— Говори: «Ничего не помню, потому как выпивши был».

Ермаков распахнул настежь окно, показал Александру на кресло у стола.

Тот застегнул на все пуговицы свой старенький грязноватый ватник, поеживаясь от сырого осеннего воздуха, хлынувшего в комнату. Оглядел кабинет. Мальчишечьи губы его поджались зло: похоже, ему вспомнилось не только вчерашнее, но и то, как он сидел некогда в этом же кресле и, робея и пряча под столом сбитые кирпичом руки, спрашивал Ермакова, правы ли каменщики, прозвавшие его фантазером. Неужели нельзя начинать стройки с прокладки улиц? Вначале трубы тянуть, дороги; если надо, и трамвай подводить…

Ермаков начал шутливо. Как и тогда. И почти теми же словами: — Опять, Шурик, свои фонари-фонарики развесил?