Лесные качели - страница 4
Предсердия, клапана… Тут было не разобрать, не продуть, не смазать… Не было в медицине такого же класса механиков, которым достаточно было приказать, чтобы о двигателе не беспокоиться. Медицина уступала авиации во всем.
А то, что жизнь не прошла для него даром, что у него, оказывается, есть сердце, явилось для Егорова неприятным открытием. Он недоумевал.
Пораженный, он оглядывался другим, непривычно растерянным взором вокруг — и многого не узнавал: другие молодые люди бродили по поселку и обнимались у сменивших заборы штакетников… Да и дома вдруг, словно в одну ночь, заменили другими: кинотеатр стал походить на ангар, баня почему-то стала прозрачной, из одного стекла… Все, все другое! Мороженое другое, и пиво (которого стало нельзя) другое, пуговицы какие-то другие, трусы, носки, галстуки… Он иногда и впрямь с удивлением, натягивая носок, вдруг обнаруживал, что уже лет десять совсем не те носки носит! «Ничего, — утешал он себя, — это еще не трагедия».
Это, впрочем, проходило, как и накатывало. Миновала очередная комиссия, со вздохом добавив ему еще один год жизни, и Егоров, слегка пожмурившись на новый, подмененный внезапно мир, отводил взор (это был безотказный прием), смотрел в небо и вздыхал: на месте… Небо все еще было на месте, и Егорову в том небе имелось местечко. Он скреб щеку опасной бритвой, болел за «Крылья Советов», за которые ни один летчик давным-давно не болел, проводил по верному бобрику полубокса рукой: эта хорошая стрижка состригала как раз седину… он не чувствовал себя ни больным, ни старым. Только очень уж незнакомые люди окружали его — но и это кстати: если почти не осталось людей, с которыми можно вспоминать прошлое, то и прошлого у него вроде как не было, как не было его и у свеженьких однополчан.
Проснулся он неожиданно бодрым и веселым. За окном мелькали деревья, над ними висели кудрявые облака. Цыганка на нижней полке кормила грудью младенца. Взгляд ее рассеянно прошел по лицу Егорова и безмятежно улетел в окно. Егоров встрепенулся и заворочался в поисках полотенца и принадлежностей для мытья. Взгляд цыганки вернулся в купе, скользнул по Егорову и заземлился на младенце.
В коридоре курили несколько мужчин. Взгляды их остановились на фигуре Егорова оценивающе, и, доставая сигареты, он с удовольствием подумал, что никто вокруг не знает, кто он такой. Ну еще можно, наверное, догадаться, что он бывший военный, но что он летчик — этого уже не узнает никто.
За окном бежали деревья. Они возникали из будущего и быстро исчезали в прошлом.
Поезд еле тащился, а может быть, это Егорову только казалось. Он ведь привык к другим скоростям. Но спешить ему было некуда, и он смотрел в окно.
Впервые он преодолевал такое громадное расстояние на поезде. Его почти умиляла эта неторопливая и неповоротливая гусеница, и пейзаж за окном был ей под стать, такой же простой, надежный и убедительный, будто картинка из путеводителя. Земля была прочной, вела себя прилично, не опрокидывалась вдруг и не летела тебе прямо в лоб. Земля была уютной, простой и надежной, как манеж, по которому ему предстояло учиться ходить. Новая жизнь манила его, и по мере ее приближения с бешеной скоростью уносился в прошлое его военный городок.
Кто-то попросил прикурить. Ему не хотелось разговаривать, но парень так доверительно заглянул в лицо, так красноречиво дохнул перегаром, так горестно вздохнул и потоптался в нерешительности, что Егорову невольно пришлось обратить на него внимание.
— Эх-ма, — вздохнул тот. — Семь лет дома не был! На родине, в Рязани… — добавил он, подумав.
— Бывает, — пробормотал Егоров и хотел прибавить что-нибудь сочувственное или ободряющее, но вместо этого почему-то вдруг тоже вздохнул и сказал такое, чему и сам очень удивился. — Нелетная погода, — сказал он.
— Вы летчик, да? — восторженно подхватил парень.
Егоров смерил его горестным взглядом.
— А ресторан в поезде работает? — спросил он.
— А как же! — ликовал парень. — Даже пиво есть! Семь лет пива не пробовал!
Они начали с пива, потом было вино под откровенно дешевым названием «Розовое». Парень рассказывал свою нехитрую жизнь, состоящую из детства и колонии, рассказывал горячо и вдохновенно, щедро окрашивая все блатной романтикой, терпкой и дешевой, как вино, которым они вместе запивали каждый свое горе.