Летние гости - страница 4
Филипп, идя с Капустиным и Гырдымовым по ночному запустению, слышал удаляющийся звон колокольцев. Потом в стороне станции татакнул «люйс». Солодянкин по звуку узнал, что это не «максим». Тот говорит гуще. Видимо, Дрелевский предупреждал разбойный эшелон.
Мать в сбившемся платке отворила приютскую дверь и провела их в кухню, наполненную застарелыми скоромными запахами. В полкухни огромная, как плац, плита, заставленная по-колокольному гулкими баками и кастрюлями.
— Еле-еле толечко накормила. Болтушку из мучки ржаной сделала. Что уж дома нашлось. И то рвали-ели, бедолажки. Куды теперь будут их девать? — почуяв в Капустине главного, шепотом запричитала Маня-бой.
Капустин зашел в спальную, освещенную блеклым лепестком лампады, накинул на разметавшегося во сне парнишку одеяло, вздохнул.
— Сироты все?
— Сироты, — пригорюнившись, ответила мать.
— Уладим, Мария Семеновна, — сказал Капустин, выходя обратно в кухню. — А далеко живет этот Жогин?
Польщенная его уважительностью, мать стала еще словоохотливее:
— Не, недалеко. Да Филипп знает. Он укажет.
— Ночью, что ли, и пойдем? — озадачился Филипп.
— Вот сейчас пойдем.
Оглядываясь на приют, Филипп видел в окошке пятно: мать смотрела им вслед. Наверное, думала о том, что эти пришлые люди сделают с экономом. Филипп сам думал об этом. «Поучить-то бы надо его».
У эконома Степана Фирсовича Жогина было два собственных полукаменных дома. До гильдийных купцов не дотянул, но в почете был. Дочь Ольгу отдал за сына владельца водяных мельниц Карпухина. И оттуда, видать, ждал подпоры.
А в феврале вдруг стал Степан Фирсович революционером. Произносил речи о свободе. Однажды с балкона городского театра закатил такую аллилуйю, что прапорщики, солдаты и гимназисты от восторга подняли его на руки. Он ехал на их плечах в распахнутой шубе, с алым бантом на лацкане мундира и от умиления вытирал слезы.
— Свобода! Свобода, друзья! Ура!
К осени у Степана Фирсовича поиступился язык, поистрепался алый бант. Те же солдаты и прапорщики однажды чуть не стащили его во время речи за штанину с крыльца Мариинской гимназии. Он обиделся. А теперь и вовсе, видать, озлился.
Филиппу идти к Жогиным не хотелось. Была на то особая причина — Ольга, дочь Жогина.
Об этой тайной любви кухаркиного сына не знал никто и вряд ли догадывалась сама Ольга. А он неспроста толкался около приюта: то ему удавалось увидеть, как она сидит с книгой у окна, то он по тени на занавеске видел, что наследница Жогина заплетает волосы, собираясь в гимназию.
Только однажды она заметила его и попросила:
— Послушай, достань мне галчонка из гнезда!
Она понимала, что он не сможет отказать ей, а он от неожиданной радости стал легким и белкой вскарабкался на одряхлевшую березу, сунул руку в дупло и, спустившись на землю, подал Ольге четыре трогательных рябеньких яичка.
— Нету еще галчонков-то.
— Ой, какие веснушчатые, — удивилась она. — Только почему у тебя такие ужасные ногти? Фу, как у орангутанга, — и сморщилась.
Филипп еле вскарабкался обратно к дуплу.
Ногти он остриг, надел новую рубаху и снова бегал в толпе приютских ребят, готовый по первому желанию Ольги лезть на березу, драться с пьяными обидчиками. Он мечтал о том, чтобы на реке Вятке вдруг перевернулась лодка. Филипп бросился бы первым и спас Ольгу или любого другого человека. Тогда бы она заметила его.
Позднее, когда он уже работал, мать, не щадя Филипповой гордости, рассказывала о том, что у Ольги появился жених, настоящий офицер, что он за большие деньги, за целых пятьдесят рублей, купил у садовника Рудобельского такой цветок, который распустился как раз в день ее именин.
Филипп сердился и доказывал матери, что жених тут ни при чем, это Рудобельский мастак. Но мать стояла на своем: такие деньги за какой-то цветок.
А когда Филипп увидел сияющий свадебный поезд и рядом с Ольгой уже солидного, с залысинами, офицера, ему захотелось уйти на войну и вернуться домой с покалеченной ногой, но с двумя Георгиями. Тогда бы Ольга не прошла мимо него.
Теперь-то Филипп знал, каково киснуть в сырых окопах, кормить вшей. Но тогда он мечтал о воинских подвигах.