Лица - страница 10
Как и раньше, на всем, что он написал в последние годы, лежит тихий свет сумерек. Но эти сумерки уже не прежние: это не вечерние сумерки, следом за которыми — ночь; это сумерки — предрассветные, и сквозь них — издали всё ярче заря.
Было бы грубой ошибкой сделать из сказанного вывод, что Чехов был писатель тенденциозный. От тенденции, от проповеди — он был дальше, чем кто-нибудь из русских писателей. «Тенденциозность имеет в своем основании неуменье людей возвышаться над частностями»... «Художник должен быть только беспристрастным свидетелем»... «Я не либерал, не консерватор, не постепеновец... Я хотел бы быть свободным художником». Такие мысли можно найти во многих его письмах. В жизни Чехов был врач, но в его повестях, рассказах и пьесах — нет ни одного политического рецепта; с полным правом он мог применить к себе слова Герцена: «Мы не врачи, мы — боль».
Чехов смотрел на жизнь без всяких очков — и именно это помогло ему стать подлинным писателем-реалистом. «Беспристрастным свидетелем» прошел он через конец 19-го и начала 20-го века, и для изучения русской жизни в эту эпоху всё написанное Чеховым — такой документ, как летопись Нестора — для изучения начала Руси.
Вот то, что открывается, если разрыть сугроб, наваленный за последние годы на Чехова. Открывается человек, глубоко взволнованный социальными вопросами; открывается писатель, социальные идеалы которого — те же самые, какими живет наша эпоха; открывается философия человекобожества, горячей веры в человека, той самой веры, какая двигает горы. И всё это сближает Чехова с последними метельными годами России, делает Чехова одним из предвестников этих лет.
Если хоть чуть-чуть внимательней вглядеться в Чехова, как в художника, мастера — то и здесь, конечно, мы найдем близкое родство с мастерством слова нашей эпохи.
В рассказах Чехова — всё реально, всё имеет меру и всё можно видеть и осязать, всё — на земле. Ничего фантастического, ничего таинственного, ничего потустороннего — нет у него ни в одном рассказе. Если и появляется огнеглазый, пугающий мыслью о дьяволе пудель — то он, конечно, оказывается просто заблудившейся собакой приятеля (рассказ «Страх»); если и появляется призрак Черного монаха, то беседующий с призраком Коврин — всё время знает, что это только призрак, галлюцинация, болезнь. Для душевных движений, казалось бы, самых неуловимых, самых тонких — Чехов находит реалистический, с весом и мерой, образ: слушать пение красивой женщины — это «похоже на вкус холодной, спелой дыни» («Вся жизнь»); оскорбленное авторское самолюбие — это «ящик с посудой, которую распаковать легко, но уложить опять, как она была, невозможно» («Тяжелые люди»); вечная насмешка, ирония петербуржца — «точно щит у дикаря» («Рассказ неизвестного человека»); человека ожесточило презренье — он «заржавел» (там же).
И еще об одном говорят эти несколько наудачу взятых примеров: образы Чехова — оригинальны, смелы. «Волостной старшина и волостной писарь до такой степени пропитались неправдой, что самая кожа на лице у них была мошенническая» («В овраге»). «Лицо Пимфова раскисает еще больше, вот-вот растает от жары и потечет вниз за жилетку» («Мыслитель»), До Чехова — сказать так не рискнули бы. Тут Чехов выступает в роли новатора: он впервые начинает пользоваться приемами импрессионизма.
Новостью была и необычная, доведенная до крайних пределов сжатость и краткость рассказов Чехова. Он первый узаконил в русской литературе ту форму художественной прозы, которая на Западе давно уже существовала под именем новелл. Величайший мастер новеллы — Мопассан, несомненно, влиял на Чехова. Недаром Чехов так любил и так высоко ставил искусство Мопассана; недаром мечтал он о том, чтобы взять и перевести Мопассана «как следует».
Определенное и сознательное стремление создать новые литературные формы было у Чехова и в его пьесах, особенно последних — «Три сестры» и «Вишневый сад». Он намеренно отступал от общепринятых правил драматургии. По окончании «Чайки» он писал: «Пьесу я уже кончил. Начал ее форте, кончил пьяниссимо — вопреки всем правилам»... «Пишу пьесу... Страшно вру против условий сцены... Мало действия, пять пудов любви» — говорится в другом письме. Своими пьесами он дал образцы «психологической драмы», где обычно, внешние, сценические эффекты отсутствуют, где вся коллизия проходит под поверхностью жизни — в душе человека.