Лики Есенина. От херувима до хулигана - страница 2

стр.

Полетевший

Из Рязанских полей

в Питер

ангелочек

делается типом Ломброзо

и говорит о себе

«я хулиган».[3]

Вот верное слово — «ангелочек», вербный херувим. «Не от мира сего» были стихи Есенина периода «Сельского часослова». И это же «не от мира сего» звучит двумя годами позже (в 1020 г.) в сборнике Есенина «Голубень»:

…Молитвой поим дол…
…«О, дево
Мария…»
  поют небеса:
«На нивы златые
Пролей волоса»…
…О, боже, боже,
  Ты ль
Качаешь землю в снах?
…С златной тучки глядит Саваоф…
…Когда звенят родные степи
Молитвословным ковылем…
…Вострубят божьи клики
Огнем и бурей труб…
Но тот, кто мыслил девой,
Взойдет в корабль звезды.

Просто странно, что подобные строки писались я печатались в 1920 году, когда подавляющее большинство населения России мыслило не «Девой», но революцией и когда земля не «качалась в снах», а гудела и вздрагивала от залпов гражданской войны. Есенин в стихах «Голубени» бесконечно далек от окружающего. Но гибельность его «неземной» позиции уже сказывается в этом сборнике. Здесь впервые (еще слабо) начинают звучать те мотивы безнадежности и обреченности, которые в последние годы жизни поэта выпрут, станут краеугольным камнем его творчества.

…Но и тебе из синей шири
Пугливо кажет темнота
И кандалы твоей Сибири
И горб уральского хребта.
…Но и я кого-нибудь зарежу
Под осенний сгнет…
И меня по ветряному свею
  По тому ль песку
Поведут с веревкою на шее
  Полюбить тоску

И хотя

…Богородица
Накинув синий плат,
У облачной околицы
Скликает в рай телят.
(Преображение)

— но на земле животные отмечены знаком гибельной обреченности (дальше говорится о корове):

Скоро на гречневом свее
С той же сыновней судьбой
Свяжут ей петлю на шее
И поведут на убой.

И борьбы с этой всемирной обреченностью у Есенина нет. Ему думается, что борьба бесполезна и он отказывается от нее, сознавая, что:

И не избегнуть бури,
Не миновать утрат.

Во всех этих строках, особенно в предчувствии, что «и он кого-нибудь зарежет под осенний свист» и т. п. — намечается то настроение самоосуждения и горечи, которое потом определится в строках:

…Я такой же, как вы пропащий…
…Но и сам я разбойник и хам
И по крови степной конокрад.

и особенно в бесчисленном повторении о себе слова «хулиган». И так, мы видим, что уже в «Голубени» — «ангелочек» иногда готов сказать о себе «я хулиган».

И, если к 1920 году как-то повернулось поэтическое настроение Есенина, то и личная жизнь его пошла по новому направлению. В то время Есенин уже хорошо познакомился с буйным и путаным бытом московских поэтических кафе, воспринял мрачный разгул богемы, задыхающейся в воздухе революции. Портрет Есенина, относящийся к этому времени, чрезвычайно показателей. Он совершенно не похож на портреты 1914-16 годов. Женственная мягкость овала лица исчезла совершенно. Крепко сжатые челюсти выдаются острым углом. Губы сомкнуты с выражением упрямства и горечи. Глаза запали. Волосы падают на лоб — по не по-прежнему; это уже не мягкие кудри; они жестки и непокорны. И общее выражение лица — уже не выражение наивной радостности и удивленности. По морщинкам у глаз, по намечающейся скорбной складочке в уголках губ, можно предсказать всю будущую горечь и мрачность настроения поэта.

К 1920-21 годам Есенин стал на определенный путь, с которого он уже не сходил до конца дней своих. В жизни это был путь сумятицы и разгула, в поэзии это был путь, конечным пунктом которого явилась «Москва Кабацкая» — опоэтизирование кабацкого пропада и неизбежности самоубийства.

Отдаленным отзвуком прежних настроений еще звучат в «Москве Кабацкой» некоторые строки. Еще чем-то прельстителен образ мира в следующих, например, строках:

Будь же ты навек благословенно,
Что пришло процвесть и умереть,

Но из других стихов периода «Москвы Кабацкой» ясно что момент «процветания» слаб и бледен по сравнению о неизбежным стремлением «умереть». (Недаром это слово последним — и поэтому особенно остро запоминающимся — оказывается в книжке «Москва Кабацкая»)…

— Друг мой, друг мой, прозревшие вежды
Закрывает одна лишь смерть.

Вместе с ясными радостными настроениями исчезли из стихов Есенина идиллические образы воображаемой пастушеской и хороводной деревни. Есенин в «Москве Кабацкой» почти в каждом стихотворении упоминает о городе — упоминает с проклятиями, правда, но забыть о нем уже не может. Деревенские просторы остались для него только недостижимым идеалом. Возвращение на родину — ни в жизни, ни в стихах ему не удалось. Город засосал его. И если бы это был советский город труда и строительства — Есенин не погиб бы. Но он нашел в Москве только «Москву Кабацкую», он попал в гибельную среду, своеобразной мучительной любовью полюбил ее, и она его затянула и уничтожила: