Линни: Во имя любви - страница 5

стр.

— Я не из тех, кто может оставить девушку в беде, — привычно бахвалился Рэм. — И я пригласил ее к себе, конечно, пригласил. Привел домой, накормил и обогрел. Она, может, и не нашего поля ягода, вся из себя благородная, но ее не пришлось долго убеждать, что моя кровать и крыша над головой, черт побери, лучше, чем судьба, ожидавшая ее на улице.

Иногда рассказ обрастал новыми подробностями. В одной из версий Рэм схватил маму за руку, когда она собиралась броситься с вонючего берега Мерси в холодную серую воду. В другой — Рэм отбил маму у компании портовых грузчиков, которые пытались ее изнасиловать, укрывшись в тени старой разрушенной верфи, где когда-то работорговцы ставили на ремонт корабли.

— В свое время я даже разрешил твоей матери называться моей фамилией, чтобы ей не пришлось стыдиться незаконнорожденного ребенка, — продолжал Рэм, глядя мне в лицо.

— Вот как ты появилась, — всегда добавлял он в этом месте, глядя на меня так, словно я собиралась ему возразить. — И не забывай об этом. Какими бы сказками ни забивала тебе голову мать, ты родилась и выросла на Бэк-Фиби-Анн-стрит. Ты всегда дышала речной вонью, и на тебе знак рыбы. Ты дочь моряка, это каждому дураку понятно.

Рэм имел в виду родимое пятно на внутренней стороне моей руки, как раз над запястьем: маленькое, слегка заметное на ощупь, винного цвета пятнышко — вытянутый овал с двумя небольшими выступами на одном конце. Должна признать, оно действительно напоминало рыбку с хвостом, но вряд ли имело какое-то отношение к моему происхождению.

Пока человек, которого я называла Па, разглагольствовал, я, как и мама, сидела с бесстрастным лицом, но только потому, что она держала меня за руку прохладной узкой ладошкой, рассеянно поглаживая обломанным ногтем большого пальца родимое пятно. Мне было гораздо труднее усидеть на месте, чем ей, и не думаю, что это имело какое-то отношение к моему возрасту. Уже тогда я видела — в маме не осталось ничего, что помогло бы ей выстоять против Па или любого другого человека. Она безропотно смирилась с присутствием Рэма Манта, с его грубыми манерами, и меня это возмущало до глубины души. Сколько себя помню, я всегда сгорала от стыда за нее и от ненависти к нему.

Пока я, задыхаясь от ярости, боролась с собой, мать слушала разглагольствования Рэма, и ее лицо ничего не выражало. Неужели она всегда была такой смиренной, такой бессильной? Иногда она пыталась пробудить во мне жалость к нему, говоря об ужасном потрясении, которое Рэм пережил на корабле, будучи еще мальчиком.

— Его били каждый день, и мужчины удовлетворяли с ним свою похоть, когда хотели, — однажды сказала мама. — Это его ожесточило. Попробуй представить себе, каким он был мальчиком, парнишкой по имени Рэмси.

Но мне это не удавалось. Ничто не могло унять мою ненависть к человеку, который так грубо обращался с моей мамой.

Когда после традиционной речи, с чувством выполненного долга, Рэм, спотыкаясь, отправлялся спать, я обнимала маму.

— Не обращай на него внимания, — шептала я. — Лучше снова расскажи мне о Роудни-стрит.

Я знала, что это был единственный светлый момент в ее жизни, единственная история, которую она любила рассказывать. На губах матери появлялась легкая улыбка, и она в который раз рассказывала мою любимую историю о том, как она работала камеристкой сразу после приезда в Ливерпуль из Эдинбурга, и о своем романе с красивым молодым человеком, который гостил весь дождливый декабрь в огромном доме, выстроенном еще при короле Георге, на Роудни-стрит. Мама была уверена, что он благородного происхождения: черты его лица были тонкими и правильными, руки нежными, спина — прямой, а манеры и речь такими изысканными, что каждый раз, вспоминая о нем, мама начинала плакать. Ей было известно только его имя, и мама считала, что мне не следовало его знать. Когда моему отцу пришло время уезжать из Ливерпуля, он пообещал, что вернется за мамой в феврале или в марте, на Благовещение. В мае он намеревался отправиться в Америку и собирался взять маму с собой.

— В Америку, — говорила она, мечтательно улыбаясь.