Лишённые родины - страница 6
Солтык и Дмоховский, люди старшего поколения, согласились сопровождать Огинского, но говорил он один. Жан-Батист Лаллеман был дипломатом старой школы, воспитанным в духе графа де Шуазеля. Он очаровал Михала своими манерами, ободрил своей уверенностью, и к концу их непродолжительной беседы Огинский был готов полюбить этого старика, доверившись ему, как родному. Конечно же, Лаллеман прекрасно осведомлен о собраниях польских беженцев, которым он сочувствует всей душой и обещает свою защиту и покровительство наряду с гражданами Франции. Любой, кто соблюдает законы и обычаи Венецианской республики, не навлекая на себя нареканий со стороны местных властей, может рассчитывать на гарантии личной безопасности. Правительство Венеции никоим образом не будет препятствовать собраниям польских патриотов. Если же у вас существуют какие-то сомнения на сей счет — пожалуйста, собирайтесь здесь, в моей резиденции, в любое удобное для вас время! Огинский осторожно заметил ему, что среди поляков нет единства во мнениях: Отчизну пришлось покинуть и сторонникам Конституции 3 мая, и подписавшим Акт восстания 1794 года, и если… Ах, не всё ли равно? — перебил его Лаллеман. Да посадите вы на трон хоть турецкого султана — была бы только Польша, это единственное пожелание Франции, и оно непременно сбудется! Вечером Огинский отправился в театр «Ла Фениче» и бурно аплодировал Луиджи Маркези после его традиционной арии о надежде.
Сбудется, непременно сбудется… Письма, приходившие в Венецию из Парижа, были тоже полны надежд: Франция никогда не смирится с исчезновением Польши, великой европейской державы; она настроит против России Швецию и Турцию и принудит прусского короля выйти из коалиции. Нам следует проявлять стойкость в несчастье, ждать и не утрачивать веры; придет момент, когда французы протянут нам руку помощи.
Терпеть и верить — именно это говорилось в посланиях, которые триестские купцы увозили с собой из Венеции в Галицию.
В шесть часов утра за окном еще темно, но Станислав Август всё равно вставал с постели, зажигал свечу и читал газеты, романы, письма — что угодно, лишь бы отвлечься от горьких мыслей, пробивавшихся сквозь тонкую оболочку ночного сна и обуревавших его днем.
Дворец понемногу пробуждался; слышался простуженный кашель шамбеляна из соседней комнаты, быстрые шаги по коридору; постучавшись, в спальню входил камердинер, начиналась обычная процедура утреннего туалета. Побритый, напудренный и одетый, король отправлялся на службу в дворцовую церковь. Если день был воскресный, во дворе уже ждала карета, чтобы отвезти его в какой-нибудь костел — иезуитский или при доминиканском монастыре, и в ней сидел генерал-поручик Илья Андреевич Безбородко, приставленный следить за каждым шагом Понятовского. По всему дворцу расставлены солдаты; если король просто гулял с дамами по двору, по террасе или даже по галереям своего дворца, за ним непременно следовали дежурные пажи.
С террасы открывался вид на Неман. Понятовский не мог провести ни дня, не увидев этой реки, пусть и под ледяным панцирем: там, за ней — Польша… А еще он часто прогуливался по тем залам, где проходил последний сейм, оживляя их своей памятью. Тогда, осенью девяносто третьего, ему казалось, что это конец — но нет, после сейма он вернулся в Варшаву, оставив Неман за своей спиной, и мог спокойно выезжать за город или на охоту без конвоя из двух-трех десятков русских драгун, а дежурный офицер не составлял ежедневные рапорты о его времяпрепровождении для князя Цицианова, который лично выписывал пропуска во дворец, решая, кому можно видеться с королем, а кому нет…
Разумеется, с ним любезны и учтивы. Безбородко послал в Варшаву капитана, и тот привез из Замка бильярд — вот и развлечение на послеобеденные часы. Иногда к королю допускали музыкантов; он вел обширную переписку. Более того, ему разрешили устроить судьбу дочери Изабеллы: Эльжбета сосватала ей кузена Валента Соболевского, сына своей родной сестры, и за разрешением на брак в Рим отправили итальянского священника. Наконец, помимо Цицианова, свиты и родных, за обеденный стол с ним садились гости — приятно видеть новые лица, слышать свежие речи, говорить о чем-то ином, кроме погоды и недугов. Станислав Август искренне обрадовался, увидев Адама Ежи Чарторыйского: они с братом Константином застряли в Гродно, поскольку Екатерина не давала им разрешения на въезд в Петербург. Императрица считает княжичей дурно воспитанными своею матерью Изабеллой, которая, как Гамилькар с Ганнибала, взяла с них клятву быть непримиримыми врагами России. Репнин показал королю письмо с припиской об этом. Откуда она это взяла? Верно, какой-нибудь «доброжелатель», пресмыкающийся у русского трона в надежде поживиться за счет своих врагов, прислал анонимное письмо с предупреждением. И всё же как это похоже на Екатерину! Ей мало, чтобы ее воля исполнилась: эта воля должна быть дарована как милость, преподнесена как проявление великодушия. Она хочет прежде усмирить «львят, взращенных на погибель» Третьему Риму, чтобы они приползли лизать ей руки и даже не пытались укусить.