Литература и право: противоположные подходы ко злу - страница 2
а Лютер говорит: "Прежде я был свободен и ходил ночью без фонаря. Теперь, когда я имею закон, меня мучает совесть, и ночью я беру с собой фонарь. Значит, закон Божий — не что иное, как источник угрызений совести". Позиция верующего человека, когда он сталкивается с ужасом закона, — надежда на Божью милость, на веру, спасающую вопреки всему, ибо она основывается не на суждении о наших поступках, достойных похвалы или порицания, а лишь на полном единении в Боге, независимо от всякой моральной оценки. Авраам спасается, утверждает Карл Барт,[5] не поступком, который он совершает, а потому что верит в Того, кто может очистить от грехов даже нечестивого. Как учат нас Достоевский и Исаак Башевис Зингер, приверженность мистическим учениям и неповиновение закону связаны теснейшими узами.
В литературной сфере такая религиозная готовность к насилию подвергается секуляризации, но не становится менее радикальной. Вместо того чтобы целиком препоручить себя Господу, здесь человек нередко препоручает себя "тотальности жизни", то есть стремится достичь гармонии с жизненным потоком "по ту сторону добра и зла". По Кафке, закон выталкивает человека за пределы жизни — за пределы территории любви, как он писал своей подруге Милене.[6] В силу закона "тьма, в которой мы находимся, — говорил Барт, — становится пыткой, потому что есть глаза, способные видеть". Иными словами, к человеку приходит понимание того, что такое тьма и зло. Но понимание ведет человека к новому греху — по мнению Кафки, еще более тяжкому: к претензии на то, что ты сам не смешиваешься с тьмой и порочностью жизни, остаешься чистым и можешь гордиться своей свободой от всякой вины, включая вину за то, что живешь. Такая высокомерная убежденность, что ты не запачкан грязью жизни, и есть вина человека, отчуждающая его от других людей и обрекающая на вечное пребывание "у врат закона", как в знаменитой притче:[7] оставаться вне жизни, защищаться до последнего — как Йозеф К. в «Процессе» Кафки, виновный именно в том, что он маниакально полагался на юридическую защиту.
Стремясь во что бы то ни стало сохранить свою чистоту и невинность, нельзя не нарушить хоть какой-то, хоть малый закон: "Все противозаконно", — говорит Фишерле в «Ослеплении» Канетти.[8] Я позволю себе процитировать и свою пьесу «Выставка», один из персонажей которой — Тиммель — бормочет в бреду: "Вина уже была, вина была изначально, прежде всего. Действия сами по себе невинны, быть — вот в чем вина. <…> Пучина закона — я в нее упал и продолжаю падать, это падение без конца и без дна, жизнь и есть закон, жаль, что я не родился мертвым". В новелле "Михаэль Кольхаас" — лучшем из текстов, повествующих о духе и букве закона, о его нарушении и жажде справедливости, — Клейст показывает, что насилие неразрывно и трагически связано со священной потребностью добиваться справедливости и самому творить правосудие.
Поэзия так же, как жизнь и любовь, жаждет милости, а не закона. Она не столько судит, сколько рассказывает — как будто следуя евангельскому призыву: "Не судите, да не судимы будете".[9] На самом деле искусство, конечно, судит, но суждение спрятано внутри повествования, никто никого не осуждает и не выносит приговор. Нам просто показывают, что такое добро и зло, погруженные в жизнь и слитые с нею. Джозеф Конрад никому не читает проповедей. Но в "Лорде Джиме" он как бы позволяет читателю пощупать рукой плоть и правду жизни: прочувствовать, что значит повиноваться морали или идти против нее, хранить верность или быть предателем, оставаться на своем посту или дезертировать, бросив других на произвол жестокой и несправедливой судьбы.
Литература, призванная повиноваться своей безответственной природе, не знающей морального долга и подчинения сводам законов, раскрывает здесь собственную глубинную и противоречивую моральную сущность. Враждебная абстрактному и бесплотному закону, она сама становится воплощением закона. Основатели религий и творцы этических учений нуждаются в литературе: они говорят притчами, в которых абстрактная моральная истина, которая в ином случае вызывала бы смертельную скуку, обретает конкретную жизнь, становится эпическим повествованием о жизни. Тора, самый знаменитый комментарий к закону, — это великое талмудическое