Лодка - страница 5
Туристы записывали отца на магнитофоны — иногда он пел часа четыре подряд, — песни просторно разливались над гаванью и, затопив поселок, замирали между домами, где рыбаки возились с мокрыми сетями.
Отец знал уйму древних песен, привезенных кельтами из Старого Света, — он пел суровые баллады охотников, ходивших на тюленя в Северную Атлантику, печальные песенные сказания китобоев, песни американских и канадских рыбаков, промышлявших рыбу у северо-восточного побережья; после промысловых песен он переключался на застольные, длинные, как северные зимние ночи, с. бесконечными зачинами, повторами и припевами, которые поются после каждого куплета, а куплетов в них бывает и по двадцать и по тридцать, и в поселке слушали эти кельтские песни и ухмылялись — они ведь были здорово солеными, а туристы, не знавшие языка наших дедов, радостно накручивали песни на пленку, чтобы отвезти их в свои добропорядочные города. К вечеру отец затягивал военные гимны и старинные кельтские погребальные плачи, и, когда его голос наконец затихал, прошлое, оживленное древними песнями, вставало над сонно ворочающимся морем, сумерки сгущались тяжкой тоской, и тревожная тьма окутывала рыбаков, маленькие хижины, обступившие залив, и лодки, спокойно замершие у пирса.
Дома отец молча клал деньги на стол и, немного пошатываясь, уходил в свою комнату, но мама никогда не прикасалась к этим деньгам, и под утро он снова отправлялся в море и после лова развешивал сети для просушки, а вечером к нашему дому подходили туристы и мама им говорила, что ее мужа нет, и туристы неохотно удалялись восвояси, а отец лежал на перебуравленной кровати с сигаретой в зубах и слушал приемник.
Иногда зимой мы получали письмо — туристы писали, что они помнят отца, а его песни пользуются шумным успехом, и обычно в письмо бывала вложена фотография — отец сидит в шезлонге, массивный и грузный, перед чистеньким, сверкающим, словно игрушечным, отелем, громоздкая и вылинявшая рыбацкая одежда никак не вяжется с хрупким парусиновым стульчиком, огромные заплатанные резиновые сапоги, слишком большие для аккуратной предгостиничной лужайки, слоноподобно попирают шелковую траву, обожженное солнцем медно-кирпичное лицо — и над головой, как для контраста, белый пляжный зонтик. Опаленные горячими ветрами и растрескавшиеся губы — видимо, он уже начал петь — чуть кровоточат, кровь оттеняет уголки рта и темными крапинками застыла на зубах. Медные браслеты — их носили все рыбаки, чтобы не поранить руки о борта лодки, — кажутся декоративными и неестественно широкими, куртка и шерстяная рубашка расстегнуты, синие глаза смотрят прямо в объектив, за спиной — бескрайняя голубая ширь, но отец, сидящий на переднем плане, кажется слишком большим даже по сравнению с морем.
…Каждую весну одна из моих подросших сестер поступала работать в приморский ресторан — и к осени ее уже не было в поселке. Однажды она приходила домой под утро и сообщала маме, что уезжает в город, — не просила разрешения, а просто сообщала.
Они уезжали одна за другой, и мама никогда не собирала их в дорогу. Поцеловав меня и забежав к отцу, сестры подымались с чемоданчиком на холм — и их увозили разноцветные машины. В Бостон или Нью-Йорк, Монреаль или Квебек — за тридевять земель, в чужие края. Сестры были очень похожи на маму, и в этих дорогих, сверкающих машинах они казались не просто красивыми, нет, они становились ослепительно, ужасающе прекрасными, я никогда таких не видел, разве что в кино…
Иногда они приезжали на следующее лето — погостить, и говорили, что выходят замуж, — и мама теряла их окончательно и навеки: она слышать не хотела ни о каких мужьях, если они выросли не в нашей округе. Отельные чужаки, как называла их мама, казались ей женоподобными, изнеженными жуликами, она не понимала, откуда у них деньги, ведь они явно не работали, эти пришлые бездельники, стоило посмотреть на их холеные руки… Мама знать их не желала, не то что благословлять.
…Я был занят своими важными мальчишескими делами и долго не замечал никаких перемен, и вдруг оказалось, что мама поседела, а отец порой с трудом вылезает на мол, и его ноги в тяжелых резиновых сапогах старчески шаркают по прибрежной гальке, когда он устало бредет к дому, да и дом-то, еще недавно такой веселый и шумный, опустел и притих — нас осталось трое.