Любка - страница 4

стр.

Безграмотный, несчастный в своей немоте Любка не мог этого выразить словами, но делал это иначе: через эскапады и истерики, через скандалы и бесстыдные жесты.

А вы говорите, — «Gay pride!» И считаетесь героями, пройдясь под охраной полиции в ежегодном параде по Гриничвиллидж. Ходили бы вы парадами, если бы, не дай Бог, в США пришли к власти красноватые профессора из Гарварда или Принстона, да переделали бы жизнь по любезному их сердцу советскому образцу?! Ах, как бы я хотел перенести этих снобов из Айви Лиг на советскую большую зону. Да не гостями на икру с водкой, да не на якшание с запланированными революционерами — Евтушенко-Вознесенско-Глазуновыми, а как наших рядовых советских граждан и лет на 5–7 (от 5 до 7 лет за просоветскую деятельность)! Да о чем же это я? О Любке и его историях…

Первое интермеццо

Вечерний сумрак медленно наполняет комнату, на высоком ложе покоится остывающее тело ушедшего в небытие. Широкий картофелеобразный нос, плотно сжатые чувственные губы Пана, шишковатый лоб — все желтеет, заостряется и, исчезая, становится легендой. А рядом с ложем в широкой глиняной чаше остатки темного питья, что увело к предкам вопрошателя и насмешника, высекавшего острым резцом скепсиса из бесформенной глыбы фраз, мнений, суждений — мысль и знание. Из фиолетового мрака наступающей ночи вступает в комнату и наполняет ее своим телом, закованным в бронзу и мышцы, юноша. Медленно приближается он к ложу и долго смотрит на родные и уже незнакомые черты того, кто был любовником, и другом-врагом, и разоблачителем, того, кто наполнял смыслом бытие этого юного искателя чувственных и духовных наслаждений.

Меркнет свет в маленькой комнате. И рука Алквиада опускает веки, на ослепленные смертью глаза Сократа.

II

Начало рассказов Любки вело нас на Волгу, на ее спокойные, молчаливые берега, на раскинувшиеся широко и безмятежно степи, пересеченные редкими перелесками, где трепетали листьями березы, да золотились хохломскими красками осины. Здесь, в небольшом, запрятанном между мягкими травяными холмами русской равнины селе, и родился Любка, нареченный при рождении по желанию бабки — Петром. Так и рос он, вытягиваясь с годами в тонкошеего, быстроглазого ваньку с густой шапкой выгоревших соломенных волос. Вместе со всеми прыгал нагишом в темную парную воду, что застаивалась летними утрами у высоких обрывов. Вместе со всеми прятался в лозняке, играя в казаки-разбойники или в пряталки. Словом, был до поры обычным среди обычных соседских пацанов и девчонок.

Отца Петька не помнил. Бабка сказывала, что ушел он из дома, исчез, сгинул из села, когда Петьке было всего год.

— То ли в город какой подался, — шамкала бабка, — то ли в армию записался, а там и война его сжевала…

Рассказы бабки были противоречивыми и неясными. Словом, не было у Любки, тогдашнего Петьки, отца. От матери остался в памяти темный медленный взгляд, да чуть горьковатый запах ее рук. Умерла мать тоже рано, оставив бабке, не считая Петьки, еще четверых пацанят и пацанок. Умерла мать как-то легко и быстро. Сбежавшиеся на крики бабки соседки начали плач и причитания, установленные обычаями и преданиями. В избе стоял гомон и вой, в котором бабка поначалу тоже принимала участие, но вдруг она замолкла, загнала ребятишек на печку и своим низковатым голосом приказала:

— Ну хватит голосить! Помогайте Нюрку обмывать, обряжать!

Крестясь, соседки испуганно замолкли, и две самые близкие подруги матери остались помогать бабке. Младшие ребятишки, наревевшись, заснули, а Петька высунул свою головенку из-за занавески. Голое тело матери было бельм и удивительно гладким. Под сильной рукой бабки безжизненно мотались рано обвисшие груди, поливаемые теплой водой. Больше всего поразило Петьку, что между ног у матери был только пучок темных волос и больше ничего. А затем Петька получил здоровенную затрещину и спрятался за занавеску, опасаясь даже голос подать.

Бабка держала дом крутой рукой. И Петька боялся ее пуще ночных рассказов о чертях и бесах. Рано, лет в девять, Петька начал помогать бабке и в поле, и по дому: полоть, косить, даже корову доить — все он мог. Ночами Петькино тело ныло от дневной работы. Он часто лежал без сна, на печке, согреваемый ее теплом и убаюкиваемый сопением раскинувшихся во сне ребятишек. Однажды, морозной зимой, Любка, играя с соседскими мальчишками, провалился в затянутую тонким льдом полынью. Она по счастью была мелкой, но Петька быстро обледенел и покрылся изморозью. Сопровождаемый толпой ребятишек, добрался он до дома, где бабка, чередуя оплеухи с причитаниями, раздела его догола, натерла самогоном и постным маслом и запихнула на печку, навалив на его начинающее зреть тело тяжелый мохнатый тулуп. И Петька впервые ощутил странное волнение, когда мягкий черно-седой волос тулупа стал приятно щекотать его ноги, и набухший за последний год срам, и твердые, упрямо торчавшие сосцы. Ночью он проснулся от странного ощущения: его срам, всегда такой мягкий и тряпочный, налился кровью и был твердым как дерево. Испуганный, страшась разбудить бабку, он стал гладить непокорный, непослушный орган, вдруг ставший особенной частью тела. И внезапно ощутил он болезненное и сладкое сокращение где-то внутри этого органа, что-то жаркое и липкое излилось на Петькин живот. Стыдная и невиданно приятная боль скользнула по Петькиному хребту и замерла где-то в самом низу живота.