Любовь и память - страница 5
Мальчик долго колебался, но потом все же решился. Выждав, когда Олеся, игравшая во дворе, забежала за хату, он вошел в дом, отрезал ломоть хлеба, прихватил щепотку соли и незаметно, как ему казалось, пробрался в погреб. Едва он успел присесть на корточки над мисочкой с маслом и дрожащими руками развернуть капустный лист, как вентиляционную дыру на погребице заслонила тень. Михайлик поднял голову и встретился с Олесиными глазами, округлившимися от испуга.
— Ты что там делаешь? — тихо спросила она.
— Ничего, Олеся… Мячик сюда закатился…
— А у тебя вон в руке — хлеб… — И вскрикнула: — Ты масло воруешь? Ты во-ру-ешь! Вот я маме скажу!..
— Олеся! Я капельку, только попробовать. Не говори маме, я и тебе дам…
— Ну ладно, не скажу, — удивительно быстро согласилась сестра.
Кусок хлеба Михайлик намазал тоненьким, как паутинка, слоем масла, густо присолил и, отломив половину, протянул сестре. Он ел и приговаривал:
— Смотри же не говори маме.
— Разве я маленькая?
Теперь, блаженствуя на возу под высокими звездами, Михайлик сожалел лишь о том, что уже поздно, и Олеся, наверное, спит у бабушки, и только завтра он сможет рассказать ей, как ездил в степь.
Но, на его беду, Олеся не спала. Она и бабушка ждали их возвращения у хаты. И как только воз въехал во двор, сестра вприпрыжку подбежала к нему и радостно сообщила:
— Мама! Мамочка! А мы с Михайликом масла не воровали!
Мать мгновенно все поняла и, обернувшись к Михайлику, со словами: «Ах ты ж ворюга!» — хватила ладонью по его спине, да так, что он слетел с воза. Мать тут же, сквозь слезы, начала сыпать упреки:
— Я же его по крошке собираю на продажу. Я же берегу его да прячу, дрожу над ним. Видно, правду говорят: от своего вора не убережешь! — И закончила на самой высокой ноте: — Ну, благодари бога, лоботряс, что уже ночь, не то погуляла бы по твоей спине хворостина.
— Мамочка, не бейте его. Не бейте! Мы взяли чуть-чуть…
— Уйди из-под ног! — и на нее прикрикнула мать. — Это вы так хозяйничаете?
Михайлик тихо плакал, и от боли, и от обиды, что мать своим тумаком так нежданно скинула его с радужных небес на грешную землю.
III
Изредка в предвечерье детвора чуть ли не со всей улицы собиралась у чьего-либо двора, и тут юные головы начинали думать-гадать, как бы что-то новое затеять, — длинная изогнутая сельская улица хотя и была большим светом, но на ней почти не осталось необследованных и неизученных закоулков. А в душах маленьких сухаревцев постоянно жила неуемная тяга к новому, необычному, точнее, к героическому. Однако гражданская война давно отгремела, и подрастающие сухаревцы теперь видели только ее героев, завидовали им и стремились хоть в чем-нибудь походить на них.
Одним из таких героев в Сухаревке был сосед Лесняков — Сакий Пастушенко. Он в гражданскую партизанил, затем воевал в коннице Буденного, а после ранения вернулся домой и возглавил ревком. Говорили, что Сакий орлом летал по окрестным селам, выступал на митингах и так умел своим словом задеть за живое, что женщины плакали, а мужчины готовы были идти за ним в огонь и в воду. Сакий и теперь еще довольно стройный, с черными, лихо подкрученными усами, с кудрявой копной волос, не умещавшихся под шапкой, имел весьма молодцеватый вид.
Отец Михайлика, как только завидит Пастушенко на улице, не удержится, обязательно скажет:
— Идет, бесова душа, как офицер. Герой! Истинный герой!
«Бесова душа» — это у Михайликова отца излюбленное присловье, которым он выражал свое наивысшее восхищение. А злость и ненависть у него выливались в одно слово: «С-сат-тана». Он выговаривал его с отчаянным нажимом на «с» и на «т», и создавалось впечатление, будто слово не произносилось, а выстреливалось.
Поговаривали, что Пастушенко и женился не так, как все. Однажды поехал он в далекое село Водолажское по каким-то делам к тамошнему председателю ревкома. И как раз во время их разговора в помещение вошли две монашки. Одна из них — игуменья, а другая — ее помощница. Пришли заплатить налог с женского монастыря. Игуменья, красивая и чернобровая, искоса посмотрела на Сакия. Он от неожиданности даже голову втянул в плечи: в больших черных глазах игуменьи то вспыхивали, то гасли искорки.