Любовь поры кровавых дождей - страница 35

стр.

Мне не впервой доводилось испытывать это, и потому так было понятно восторженное состояние сержанта, тем более что он и не пытался его скрывать. Зато я как командир стеснялся проявлять свое настроение и старался вести себя как можно «обыкновеннее».

Я приподнял брезент над задним бортом и заглянул в автофургон. Из сумрачной глубины на меня смотрели изможденные лица… Сердце сжалось от сострадания.

Артисты, словно подсудимые, сидели на укрепленных вдоль бортов досках. Они принужденно улыбались и, не знаю уж от сознания ли, что находятся на фронте, или от чего другого, выглядели жалко и растерянно.

Дай бог здоровья нашему общительному и находчивому комиссару: он пророкотал какое-то приветствие, поздравил гостей с благополучным прибытием, и все это сопровождалось энергичными взмахами его длинных рук — точно ветряная мельница вскидывала крылья. Затем он набросился на крюки и цепи, опустил борт, чтобы гостям было сподручнее спрыгивать с машины, и крикнул им с грубоватым добродушием: «А ну вылазьте-ка быстрее, пока немцы по нас не ударили!»

У гостей от холода и долгой неподвижности онемели руки и ноги. С грехом пополам выбирались они из машины. Комиссар с раскрасневшимся лицом кому подавал руку, кого хватал в охапку и с осторожностью, точно малого ребенка, опускал на землю.

Всего артистов оказалось двенадцать. Двенадцать нахохлившихся, съежившихся человек, кутавшихся бог знает во что. Для суровой северной зимы одеты они были чрезвычайно легко. Лишь двое были в ватных штанах и полушубках.

Очутившись на земле, они начали прыгать, чтобы как-то размять затекшие члены, вернее, не имея сил, просто топтались на месте, не переставая улыбаться смущенно и виновато.

Я продолжал молча стоять возле машины, и, наверное, лицо мое оставалось суровым, как всегда, когда все мое существо пронизывало сочувствие.

Как я уже говорил, это была не первая моя встреча с артистами на передовой. Но на этот раз я выступал в роли хозяина и принимал гостей на так называемой передовой линии. Внезапно я подумал о том, как слабы и уязвимы эти люди, я осознал, что только великое чувство долга привело их сюда, к нам, что на мне и моих подчиненных лежит ответственность и обязанность защищать и оберегать их, беспомощных, безоружных…

Я глянул на комиссара. Он тоже показался мне непривычно задумчивым и притихшим. Ясно, что и его обуревали те же чувства.

Хотя, если уж на то пошло, почему это приехавшие артисты вызывали во мне жалость? Напротив, возможно, они жалели нас, ведь это мы постоянно находились там, где в мгновение ока человек может оказаться добычей смерти…

И тогда я понял, что забота о другом человеке есть та великая точка опоры, которая помогает добиваться невозможного.

Мы с Астаховым глядели на наших гостей так, как родители взирают на своих младенцев, к которым они испытывают не только любовь, но и необъяснимую жалость, — вероятно, из-за полной беспомощности последних.

Оттого-то к радости, которую дарит каждая новая встреча с искусством, по которой мы так истосковались, примешивалась то ли укоризна, то ли угрюмость. Было больно смотреть, как они брели мелкими неуверенными шажками, подняв сжатые плечи и втянув головы, как испуганно озирались вокруг, делали друг другу предупреждающие знаки, слыша стрекот пулемета или завидев вражескую ракету, внезапно освещающую окрестность блеклым мертвенным светом.

Я шагал за ними и никак не мог разобраться, почему мне так нестерпимо жаль этих людей, истощенных и измученных ленинградской блокадой, — за это вот страдание, которое довелось им испытать, или за что-то иное, пока еще мне неясное.

На этот вопрос ответ мне дал, сам того не подозревая, все тот же Астахов. Тем временем мы подошли к большой землянке, приспособленной под клуб. Он остановился у порога, пропуская вперед гостей, и, когда они поодиночке вошли через узкий вход внутрь землянки, обернулся ко мне, положил руки на плечи и, глядя в глаза, сказал:

— Я сын ремесленника, понимаешь, в искусстве немного смыслю, но артиста я всегда представлял красиво одетым, гордым и уверенным. В детстве я даже втайне завидовал им. Да, артиста я мог себе представить только гордым. Он должен быть недоступным, недосягаемым, сытым — во, брат, сытым! — понимаешь, а эти… мне Шмага вспомнился из «Без вины виноватых»…