М. А. Фонвизин - страница 15

стр.

По мнению Фонвизина, консерватизм Гегеля получил наиболее откровенное выражение в его философии истории. Согласно учению немецкого мыслителя, все исторические народы, выполняющие волю мирового духа, суть только ступени, по которым он, субстанционализируясь и достигая конкретности, совершает свое восхождение. Таких ступеней Гегель насчитывал четыре: первая — мир восточный, или теократические царства, второй — мир греческий, третий — мир римский, четвертый — мир христианский, или собственно германский. На Востоке, полагал он, человек еще не осознал собственную индивидуальность, свобода не составляет его сущность, поэтому здесь все — рабы. В Греции личность постепенно освобождалась от рабства; там наряду с рабством существовала и гражданская свобода. Это послужило впоследствии причиной всеобщего развращения нравов в римском мире. Лишь в христианско-германском мире, утверждал Гегель, все достигают нравственного осознания собственной духовной сущности, и поэтому здесь все свободны.

«Но кто же он — этот Weltgeist? — спрашивал Фонвизин. — Существо ли, имеющее личность, или только мировая идея, которая развивается в истории? — Это не бог уже потому, что постепенное совершенствование — достижение конкретности мировым духом — противно понятию о боге, существе безначальном, бесконечном и всесовершенном. Если Гегелев Weltgeist есть идея об абсолютном (о божестве), постепенно развивающаяся в истории, то и это воззрение противоречит свидетельству истории. Первая ступень восхождения мирового духа, когда он не имел еще полного сознания и не достиг конкретности, есть, по Гегелю, мир востока с его теократическими царствами. А именно, в одном из них — в израильском — идея об абсолютном была чистейшею, ведение о боге сознательное и совершенное, как дарованное чрез откровение, без которого человек никогда бы и не познал бога» (там же, 365).

Итак, Фонвизин критикует Гегеля, во-первых, за оправдание монархической власти, признание ее необходимой ступенью в развитии мирового духа, во-вторых, за отрицание абсолютности, «чистоты» нравственного учения первоначального христианства и, в-третьих, за попытку представить нравственность как развивающуюся систему и видеть в новейшем христианстве воплощение идеи высшей и всеобщей свободы и «гуманности». Но это не все. Фонвизина не удовлетворяла схема Гегеля еще и потому, что она совершенно игнорировала славянский мир. «Гегель, — иронизировал он, — не считает 80 миллионов славян народом историческим, может быть в уме своем предназначая им быть пятою ступенью для восхождения мирового духа» (там же).

Необходимо отметить, что негативное отношение Фонвизина к философии истории Гегеля не было единичным явлением в истории русской политической мысли 40—60-х годов XIX в. О ней отрицательно отзывались и Герцен, и Добролюбов, и Антонович, и Лавров. Чернышевский видел в ней «идеологическую язву», а Писарев считал даже, что сам Гегель не стал бы в России гегельянцем, потому что «только узкие и вялые умы живут в области преданий тогда, когда можно выйти в область действительно живых идей и интересов» (цит. по: 23, 187). Поэтому гегельянство расценивалось ими как консервативное учение, заражающее людей реакционными политическими убеждениями. Такой же вывод о философии истории Гегеля характерен и для Фонвизина.

Фонвизин искал оснований для правильных практических действий не в «позитивной науке», а в идеях первоначального христианства. Он полагал, что церковь вкупе с «суеверной» философией отклонились от «истины» и, внушая людям ложные идеологические и моральные принципы, исказили первоначальные христианские понятия о земном назначении человека. Восстановление этой «истины» есть дело «здравой» критической философии, начало которой, по его мнению, положил Кант. Учению Канта, писал Фонвизин, «не противоречит и учение Христово, ибо во всей Европе что другое, как не это благодатное учение, уничтожило крепостное состояние, только в одной нашей России оно не произвело этих вожделенных последствий — да, кажется, в Византии до ее падения оставались рабы...» (15, 200).