Малайский крис - страница 56
— Мексиканский банк!
И все затихли, потом вдруг сразу радостно завопили:
— Да!.. Да… Мексиканский банк.
Вейс зашатался, как от удара и крикнул:
— Нет! Я не хочу!
Он взглянул на толпу одичавших, безумных людей и что- то прочитал в их глазах.
Тогда он согнулся и снова сел на обрубок.
Маленький итальянец кинулся к столу и, указав на белый листок мексиканца, крикнул:
— Моя ставка!.. — и бросил на стол револьвер.
Итальянец не играл. Он из любопытства зашел в палатку игроков.
Когда мексиканец проиграл участок у реки, блестящие глаза итальянца вспыхнули. Теперь он ясно видел его, этот сказочный пласт… Он не видел ни золота, ни билетов, он видел только белый, измятый листок бумаги.
Вейс взял со стола револьвер, медленно вынул пули и осмотрел их. Потом взял три заряда несгибающимися пальцами, зарядил только тремя зарядами револьвер.
Было жутко и тихо. Все игроки тесно столпились вокруг Вейса. Он еще раз осмотрел револьвер и передал его итальянцу.
Кто-то обернул широким цветным шарфом смуглую руку и блестящую сталь оружия и отошел в сторону.
Вейс встал. Странно спокойным голосом он начал считать:
— Раз… два… три… четыре…
Итальянец медленно вертел барабан револьвера.
— Двенадцать… Тринадцать… Пли!
И в эту же секунду сухо щелкнул курок, — выстрела не было. Револьвер со звоном упал на пол.
Итальянец бросился к столу и с победным криком схватил листок бумаги. Как рой ос, загудела толпа.
Вейс сидел неподвижно, закрыв руками лицо. Тогда черноволосый мексиканец подошел к нему и, положив руку на револьвер, сказал:
— На все…
Вейс тупо смотрел на него и не отвечал.
Толпа снова притихла. Вейс отмахнулся рукой от оружия и не взглянул, как его заряжали.
Слабым и охрипшим голосом он долго и медленно считал:
— Восемнадцать… девятнадцать… — и только последнее «или» — он выкрикнул резко и хищно:
— Или!
Выстрел прозвучал тихо, как-то странно тихо, придушенный горячим воздухом и просмоленным полотном палатки.
Медленно склоняясь, мексиканец валился на стол.
Тогда Вейс вскрикнул и, задыхаясь от захлебывающегося смеха, придвинул золото к груди.
Он прижимал его к себе и смеялся, смеялся, пока его не связали.
И когда он лежал на грязном полу, рядом с мертвецом, он точно издевался над смуглым мексиканцем с мертвыми, стеклянными глазами.
Лев Жданов
КРАСНЫЙ ПАЛАЧ
Из жизни в Клондайке
Илл. Н. Герардова
— Идем, так что ли, Толстяк?
— Гайда! Забирай все, что надо: веревку, да там еще…
— Больше ничего и не требуется, одну веревку да мыла, разве, еще кусок… Нет, и того не надо! У Клопа в лавке, поди, есть довольно и мыла, и всего. Может, и веревки не брать, а?
— Твоя правда. Толстяк. А браунинг, конечно, всегда с собой…
— Маузер, душа моя, маузер! Браунинги здесь мало уж и помогают! Зверя опасного много… да и люди не лучше зверей! Ты недавно еще у нас. Поживешь, узнаешь!..
— Да, и то уж вижу. Идем. А где мы теперь найдем Козодоя?
— В кабаке, конечно. Мимо пойдем, — вызовем дружка. Он-то не откажется. Он от хорошей шутки никогда не прочь. Да и Клопа — терпеть не может. Гайда, Сапега!
И Толстяк, — как его назвал собеседник, — очень проворно, не глядя на свою грузность, — вскочил с ложи, головой почти упершись в потолок землянки, которую сам смастерил, покрыл бревнами и даже снабдил подобием небольшого окна, где вместо стекол натянут был бычачий пузырь.
Толстяк не только был толст, но казался гигантом рядом со своим гостем, худеньким, стройным и хрупким на вид, но жилистым, крепким человеком лет 40. Лицо у последнего было довольно заурядное, запрелое, обветренное, темное от влияния стихий и слоя грязи, редко смываемой в этом краю и туземцами, и европейцами, попадающими сюда надолго. Только острые, сверлящие глаза глядели странно: не то с напряженной злобой, не то с болезненным любопытством переносились они незаметно и быстро с предмета на предмет.
Порой казалось, что глаза эти видят во всем, на чем остановятся на мгновение, не форму и грани, видимые всем, — а нечто иное, более загадочное, важное, то страшное, то забавное порой.
Иначе — чем бы объяснить эту быструю смену выражений на сухом, худощавом маленьком личике Сапеги, то принимающем напуганный, страдальческий вид, то озаренном веселой, почти детской улыбкой, то обезображенном гримасой жестокого наслаждения.