Мальчик с Антильских островов - страница 12
Из моих ободранных коленей сочилась кровь, они прилипли к земляному полу, и я отдираю их, с трудом удерживая крик боли.
Не успел я встать, как мама Тина хватает меня за руку и ведет наружу к огню, где уже приготовлен таз с водой.
Продолжая ворчать, она снимает с меня рубашку, сажает меня в таз и подвергает настоящей пытке: тело мое, исцарапанное за время дневных похождений, отчаянно щиплет от воды. Я морщусь и извиваюсь.
— Так тебе и надо! — сердится мама Тина.
Ее шершавые руки, задевая за мои царапины, исторгают у меня вопли, которые не вызывают в ней никакого сочувствия; продолжая тереть меня мочалкой, она доходит до моих колен и возмущается:
— Поглядите-ка на колени этого человечка!.. О нет, я больше не могу. Пусть мама Делия поскорее избавит меня от своего сынка.
После мытья и позднего ужина меня ожидает новая мука — молитва.
— Во имя отца…
— Во имя отца… — повторяю я, начиная креститься.
— …и сына…
Я знаю, что «сын» находится на середине груди на косточке, — так учила меня мама Тина, чтобы легче было запомнить.
— …и святого духа…
В этом месте я всегда сбиваюсь. Моя рука прыгает с одного плеча на другое, не зная, где остановиться.
Я взглядываю на маму Тину, ожидая от нее одобрения или взрыва негодования.
Моя рука, дрожа от страха, касается правого плеча.
— …и святого духа… — повторяю я неуверенно.
— Маленький нечестивец! — кричит мама Тина. — А ты еще и крестишься наоборот! Я уже говорила тебе, что «святой дух» находится на левом плече. Вот на этом, этом! — повторяет она, хлопая меня по плечу моей же рукой.
В этот вечер мама Тина не позволяет мне сократить молитву, как она делает, когда устает или когда я клюю носом. Наоборот: после «предстанем перед господом» она переходит к «отцу нашему», к «благодарствую» и «верую». Она не подсказывает мне ни слова и кричит: «Дальше, дальше!», стоит мне запнуться.
Мне кажется, что я ковыляю, обдирая пальцы и колени, по изрытой ямами каменистой дороге, к тому же усеянной колючками. «Верую» становится узенькой извилистой тропинкой, вьющейся по горе, пик которой уходит в самое небо.
И когда наконец я дохожу до «…поднялся на небо и сел по правую», мне чудится, что я оказался на горном перевале, обдуваемом ветрами. Я набираю побольше воздуха и после «откуда он придет, дабы вершить суд» начинаю спуск по ту сторону вершины. Но — увы! — я безнадежно запутался во всех «актах» веры, от «раскаянья» до «надежды». Мама Тина по настроению заставляет меня оканчивать молитву каждый раз по-иному: то воззванием, то длинной литанией[7], то молитвой за усопших.
После чего мне следует сверх программы попросить у господа силы, смелости, умения не пи́сать в постель, не воровать сахар, не уходить из дома и не рвать одежду.
В некоторые вечера я с грехом пополам добираюсь до конца.
Но сегодня я опозорился. У меня слишком болят коленки. Я слишком устал. Мне слишком хочется спать. Я бормотал сколько мог, потом сполз на пол.
Зарывшись в подстилку, еще теплую от дневного солнца, я слышу отдаленные завывания: это Жеснер и Тортилла продолжают искупать свои грехи.
ТАИНСТВЕННЫЙ САД
Мир взрослых поражал нас своей загадочностью. Действительно, таинственный мир, где люди сами достают себе еду, где людей не наказывают (правда, мосье Донатье́н колотит каждый день Орасию, свою жену; но и она не скупится на затрещины); мир, где не падают на ходу и на бегу и не плачут по любому поводу. Странный мир! Мы испытывали глубочайшее преклонение перед мужчинами и женщинами с Негритянской улицы. Я предпочитал тех, у кого не было детей. Родителей моих товарищей я боялся еще больше, чем маму Тину. Эти люди били своих детей. Эти люди вечно придирались к чужим детям. А бездетные соседи всегда относились к нам доброжелательно, давали нам мелкие поручения, посылали в «дом» за покупками, а иногда даже баловали нас.
— Самый лучший человек на плантации, — уверяет Жеснер, — это мосье Сен-Луи.
— Мосье Сен-Луи! — восклицает Суман. — Я его не люблю. Прошлый раз проходил я мимо его сада. Э-бе! Я только вытащил один прутик из изгороди, а он уже поднял шум. Кто же знал, что он дома? Сначала разорался как черт, потом пожаловался моей маме, что я разрушаю изгородь и хочу выпустить птиц…