Мальчик с Голубиной улицы - страница 6
Помнишь, как ты удивился, когда тебе сказали, что бабочка была гусеницей? Помнишь, как нашел на дереве в старом легком листе завернувшуюся в теплую паутиновую шубу толстую куколку? Не может быть, чтобы из этой противной неживой ватной куколки вылетела та легкая, эфемерная бабочка. Удивительная, беспощадная тайна жизни коснулась и испугала тебя.
Я думаю, что память человека какое-то время спит в коконе, как бабочка в куколке, — хотя и живая, и питающаяся, и чувствующая, но еще слепая. А иначе чем же объяснить, что исчезают, точно растворяясь и уходя в глубину времен, первые годы жизни, и лишь в какой-то миг, в какое-то раннее солнечное утро кокон разрывается…
Как на переводной картинке, все проступает медленно, и сказочно, и празднично.
Ярко-синяя, словно молнией освещенная, шелковистая, звучащая трава, и в ней, как тысячи маленьких солнц, лютики — словно разостлали по пыльной улице мягкий, нежный оранжево-свежий росистый ковер. И такой одуряющий запах, что кружится голова.
А седые одуванчики стоят тесно, один к одному, удивительные, воздушные, пушинка к пушинке, рожденные единым дыханием. Как чудесно, как легко и неслышно разлетается одуванчик, и в мгновенье в руках остается лишь костяная ноздреватая палочка, будто ничего и не было, будто все это приснилось.
— Эй, коли! Руби!
Ослепленный легкостью, идешь в атаку и после ходишь словно вывалянный в пуху.
И лишь один одуванчик на тонкой, трепетной ножке стоит высоко-высоко на старой кровле сарая и печально качает на ветру седой головой: «Ах, разбойник, разбойник!»
Желтые бубенчики отряхнули капли росы, раскрылись, свежие и умытые. Сердитый шмель, забравшись в самую середину цветка, гудит: «У-у-у… доберусь!» И в это утро чувствуешь себя и бубенчиком, и росой, и гудящим шмелем…
Как хорошо выбежать босиком в прохладную мягкую пыль и погнать обруч мимо окон с зевающим людом: «Эй, босяк, ты уже проснулся?» И, на ходу закусывая хлебом, гнать и гнать деревянный обруч от венского стула с таким азартом и восторгом, словно катишь впереди себя земной шар.
Далекое лето моего детства! Мне кажется, я гулял тогда на большом зеленом лугу, а в высоком синем небе гудел огромный колокол. Я догонял вращение Земли, и ветер сбивал меня с ног, и через каждые пять секунд пролетала золотая стрела.
— Остановись ты, разбойник, посиди хоть одну секундочку во дворе и пожуй, как человек!
Залитый слепящим белым солнцем двор, — каким бесконечным и таинственным кажется он маленькому мальчику! И все загадочно на этом дворе. И этот огромный, круглый серозернистый мельничный жернов, на котором мальчики играют в орлянку, няни убаюкивают детей, а рыжий Юхим выпивает по вечерам косушку и рассказывает, как он был солдатом.
И этот зеленый от времени сарай, в пугающем сумраке которого белеет березовая поленница и пылится остов старой кареты. Здесь все может случиться, все может быть…
И падающий забор, в щелку которого виден темный, между двумя красными кирпичными стенами, садик, где растет одно-единственное искривленное дерево с чернильными ягодами.
На соседней крыше два золотых от солнца голубя стоят друг против друга, томно смотрят друг другу в глаза и бурлят, и кажется, можно разобрать: «Любим др-руг др-руга! Любим др-руг др-руга!»
Вот суетливо бегает по траве квочка, а позади и по бокам катятся похожие на одуванчики цыплята и канючат: «Пить… пить…» Но квочка не обращает внимания: «Вечно они хотят пить, вечно они чего-то хотят». Но вот она остановилась и громко прокудахтала нечто вроде: «Дети, в школу собирайтесь…» И цыплята на тоненьких, как травинки, ножках сбежались к ней ватной кучкой, и они уходят куда-то на задний двор, где, наверное, помещается их школа. Я иду за ними, но меня останавливает крик:
— Куда пошел? Хочешь упасть в колодец?
И хотя я знаю хорошо, что никакого колодца там нет, мне страшно.
У забора как вкопанный стоит привязанный к колышку козел, неряшливый, обросший бледно-желтой шерстью, с большими заостренными ушами, козел местечковой улицы. Он только что сжевал добрый кусок афиши и теперь глубокомысленно, учено задумался.