Мандарин - страница 22

стр.

Человек – не тот, что чесал свою восковую кожу длинными ногтями, а тот, что сказал «не бойся», оказался очень высоким и очень худым немолодым мужчиной, с круглой головой, резко очерченными скулами и высоким лбом. Чем-то он напоминал Юзефу сестру – может, сурово стиснутым в ровную нить запавшим ртом, а может, пронзительными глазами, пристально глядящими из-под широких бровей. Он щурится, как щурится очень близорукий человек, внезапно лишенный очков.

А Каменный Великан оказывается миниатюрным, как женщина, с такими же маленькими руками и ногами, обутыми в хорошие сапоги, ростом не больше тринадцатилетнего Юзефа. Так странно смотрится эта картина – злой, жестокий гном, окруженный сухими, мертвыми деревьями.

– А теперь в зауну[10]. Быстро!.. Данцен!.. – захохотал Каменный Гном. Тут же из рядов выскочили несколько человек, отработанными движениями растолкали заключенных в группы по десять, и колонна двинулась вон из барака.




«Дни расплетают тряпочку, сотканную Тобою. И она скукоживается на глазах, под рукою. Зеленая нитка следом за голубою становится серой, коричневой, никакою. Уж и краешек виден того батиста. Ни один живописец не напишет конец аллеи…»[11] Это он уже выучил – они обе разговаривают. Вслух. Иногда сами с собой. Первое время это доставляло неудобства – Юзефу все казалось, что это они с ним разговаривают. Или со Старшей Собакой – в таком случае он собирал негнущиеся конечности вместе и на деревянных ногах подползал поближе. Во-первых, чтобы быть в курсе, а во-вторых, чтобы этой эффектной скандалистке не доставалось всего внимания. Со временем стало понятно, что этот дом не временный, кажется, именно здесь он и проживет остаток своей странной жизни, поэтому Юзеф начал нащупывать границы и искать правила, но больше пытался придумать свои.

Та, что «Побольше», вслух говорила в основном по делу. Та, что «Поменьше», в основном трещала, как сухой горох на стиральной доске. Чаще всего шепотом непонятными фразами, по ночам с громким стуком колотя пальцами плоский серый предмет с множеством кнопок, похожий на раскрытую книгу.

– Что, грузовичок лупоглазый, испугался?.. – усмехается «Поменьше» и начинает чесать его двумя руками.

Юзеф ворчит, клокочет, булькает, как старый чайник на огне, плюется, чихает. От возмущения такой фривольностью, конечно, но чаще от удовольствия. Пузо чешется, сходят старые корки.

– Ой, ну ладно, не ворчи, а то зенки потеряешь от возмущения, – хихикает она и снова начинает шептать свои странные слова, со скоростью швейной машины избивая дальше плоский серый предмет. Потом оборачивается, пристально смотрит на него и вздыхает:

– Не зря говорят, что вы, мопсы, уникальные собаки, которые от горя чернеют.

Иногда Юзеф как будто вспоминает, но так неуловимо, что мысль теряется в осколках памяти, растворяется, не успев начаться.

– А вот скажи-ка мне, дружочек, – вдруг нарушает она тишину и стрекот, – ты так реагируешь на девочек почему?.. У тебя была семья и в ней была девочка?.. Ты теперь эту девочку ищешь?.. Не планируешь ли ты, случаем, привязать узелок на палочку и пуститься на поиски?.. За высокие горы, за широкие реки, прихрамывая на все четыре ноги и помахивая крючком хвоста?..

Юзеф вздыхает и демонстративно отворачивается. «Знала бы ты».

«Поменьше» хихикает и вдруг с размаха целует его в круглый лоб:

– А мы вот тебя не отпустим. Возьмем и не отпустим.

Иногда ему кажется, что они обе что-то заговаривают, зашептывают и завязывают в узелки.

«Дни расплетают тряпочку…»



Есть хочется всегда. Каждую минуту.

Лагерную иерархию он выучил очень быстро. Хочешь жить – молчи. Бьют – молчи. Молчи, когда рвут собаки или рвут кого-то другого. Молчи, выполняя самую тяжкую работу. Молчи, переступая через мертвое тело на пороге барака. Молчи, если понос раздирает кишки. Молчи, если болезненный жар снедает кости. Молчи, если крысы грызут пальцы, а насекомые ввинчиваются в поры, заставляя снимать кожу слой за слоем с себя в чесотке.

Поэтому Юзеф перестал разговаривать вообще.

К концу третьего месяца он уже едва мог таскать ноги, но умереть ему не давали три вещи: знание, что за разделительной полосой женские бараки, и там может быть все еще живая Мирка; где-то там, за красными стенами этого места, уже давно похоронили Броньку, и он просто не может сдохнуть, не увидев ее в последний раз. И ярость. Тупая, тянущая, как больные кишки, красная ярость. И еще – его любили и жалели в бараке. В этом огромном темном месте, от пола до потолка набитом нарами, на каждых из которых спали втроем, он был самым младшим. Его жалели, как жалеют случайно найденного младенца.