Марина Цветаева - страница 2
Хотя она была воспитана на ценностях XVIII и XIX веков, ритм новаторской поэзии Цветаевой выражал ее революционное время. Она стала новым поэтом, ограниченно использовавшим глагол, создавшим свой новый синтаксис и смешивавшим священное и народное. Язык был ее товарищем, ее хозяином и рабом. Она жертвовала всем, чтобы найти верное слово, верный звук. Поэт и критик Марк Рудман уловил ее особое свойство: «Ее значение — в тоне ее голоса, манере обращения, в том, как она говорит и не говорит. Она классическая, сжатая, быстрая, эллиптическая: на туго натянутом канате».
Цветаеву часто воспринимали как жертву ее времени. Карлинский, выдающийся исследователь Цветаевой, представившей ее в 1966 году американским читателям, резюмировал в своей первой книге: «Изгнание, пренебрежение, гонение и самоубийство были, наверное, роком русских поэтов после революции, но, возможно, только Цветаевой пришлось пройти через все это». Она выросла в культурном окружении дореволюционной русской интеллигенции лишь для того, чтобы быть брошенной — одна, с двумя маленькими дочерьми — в хаос, царящий в Москве во время военного коммунизма. Ее младшая дочь умерла там от голода. В 1922 году она приехала к мужу, Сергею Эфрону — который ранее сражался в белой армии — в Берлин и жила в Праге и Париже до возвращения в Советский Союз в 1939 году, где ей пришлось столкнуться с повальными арестами. Когда она вернулась в Советский Союз, сталинский террор был в самом разгаре. Ее дочь и сестра были сосланы в ГУЛАГ; ее муж арестован и позже казнен. Цветаева пыталась выжить ради пятнадцатилетнего сына — но в 1941 году повесилась.
В эссе об Андрее Белом Цветаева сделала замечание о том, что «затравленность и умученность ведь вовсе не требуют травителей и мучителей, для них достаточно самых простых нас». Цветаева знала это слишком хорошо, так как ее мучили собственные демоны. Я искала этих демонов. С самого начала я чувствовала, что в ранней романтической поэзии Цветаевой присутствует ранимый, страстный человек, отчаянно ищущий чего-то. Чего? Хотела ли она быть матерью или амазонкой? Требовал ли этот тревожный и тревожащий голос цыганской любви или смерти? Слышала ли ее любимая печальная мать? Где был ее отец? Как в действительности выглядел потерянный рай ее детства? Что бы ни передавал ее голос — экстаз или отчаяние — это был непреодолимый, подлинный голос. Я начала свое путешествие по лабиринтам души Цветаевой, чтобы раскрыть драму ее жизни. Ни один из русских, немецких или французских биографов Цветаевой не рассматривал этот вопрос, а английские и американские исследователи, хоть и неизбежно прослеживали некоторые эмоциональные модели, интересовались прежде всего другими аспектами ее жизни и работы. Но саму Цветаеву очень интересовала суть, «мифы» людей и психологические силы, их мотивирующие. В портретах других писателей — Волошина, Белого, Брюсова — и, конечно, в автобиографической прозе она смотрела поверх фактов в более глубокое понимание характеров. Как писал Владимир Ходасевич, ее товарищ-поэт, на первом плане у них — психологический образец, интересный сам по себе, без внимания к исторической и литературной личности мемуариста.
Поэзия, автобиографическая проза и письма Марины Цветаевой не оставляют сомнений в том, что в детстве ей была нанесена глубокая рана. Боль осталась чувством, которое ей было известно лучше всего, и воспоминания о семье — идеализировала ли она ее или анализировала — никогда не покидали поэтессу. Потребность разобраться в истоках ее ранней фиксации на симбиозе матери и ребенка, который принимал различные формы, но никогда не изменялся — заставила меня обратиться к фрейдистской концепции и более современным исследованиям Д. В. Винникотга, Хайнца Коута, Элис Миллер и других. Некоторые из последователей Лакана, такие как Юлия Кристева, способствовали появлению разных подходов к этой проблеме. Лингвистические исследования Светланы Ельницкой бесценны для расшифровки лексики Цветаевой.
Если аналитические теории часто подтверждали мое первоначальное ощущение Цветаевой как «узника детства» (термин Элис Миллер), она фактически никогда не соответствовала какой-либо категории. Она была наделена не только гениальным поэтическим даром, но и страстной натурой и блестящим умом, что сделало ее трагедию уникальной. Все последующее, таким образом, не случайная история, а попытка понять личность Цветаевой через тщательное прочтение ее текстов. Мой собственный интерес к психоанализу и использование психологических теорий придали большую основательность моему интуитивному толкованию. Хотя я буду использовать психологические термины столь умеренно, насколько это возможно, важно определить некоторые аналитические понятия и предположить, насколько они применимы к силам, формировавшим жизнь Цветаевой. Эти понятия — болезненный нарциссизм и депрессия.