Мать Иоанна от ангелов - страница 45
— Вы, сестра, так рады этому, как истинная христианка!
— Конечно, рада! — вскричала сестра Малгожата. — Из-за этих бесов никто уже не хотел и хромого барана пожертвовать в обитель. Да мы бы с голоду перемерли!
— Зато душеньки ваши прямо в рай вознеслись бы, — смеялся Одрын, уже успевший опорожнить несколько чарок. Он сидел, опершись на Володковича, оба друга, развалясь на скамье, хихикали и помутневшими от водки глазами щурились, как коты, на сестру Акручи. Пан Хжонщевский усмехнулся в усы, он, казалось, был очень доволен.
В горницу вошел Казюк и доложил хозяйке, что приехал из Полоцка от иезуитов Юрай и хочет оставить лошадей у них во дворе. Да овес у него весь вышел, просит лошадей покормить. Привез он отца провинциала.
— Провинциал из Полоцка приехал! — со страхом повторила пани Юзефа и оглядела присутствующих.
Но, кроме нее, никого эта весть не встревожила. Володкович и Одрын, подпирая друг друга, шептались, поглядывая на сестру Малгожату и ухмыляясь, — оба изрядно выпили. Пан Хжонщевский все порывался взять сестру за руку, она же руку отдергивала и прятала в складках платья; пан наклонился к ней и весьма учтиво вел какие-то речи, предназначенные для нее одной.
Пани Юзефа встала и пошла выдать Казюку овес для Юрая.
Провинциал действительно приехал. Все трое — ксендз Брым, провинциал и ксендз Сурин — сидели за большим столом в доме приходского ксендза. Отец Сурин за эти дни похудел, почернел; не притрагиваясь к стакану с подогретым вином, он то и дело прижимал ладони к вискам, словно хотел сдержать бурлившие в его мозгу мысли. Порой его одолевали рыдания, тогда он склонял голову на стол, рядом со стаканами и тарелками, — казалось, это лежит отрубленная голова. Ксендз Брым косился на него исподлобья и только покряхтывал.
Крыся ревела, стоя посреди горницы.
— Алексий! — закричал с отчаянием ксендз Брым. — Алексий!
Появился Алюнь, почесывая голову.
— Алексий, чего это ребенок плачет? — страдальческим тоном спросил ксендз.
— Да она уписалась, пан ксендз, — невозмутимо установил Алюнь и унес плачущую девочку на кухню, потом возвратился с тряпкой и вытер мокрое пятно.
Все это время ксендз Сурин горестно, но тихо плакал; слезы струились по его щекам и увлажняли стол.
С ужасом исследовал он свою душу. Теперь он понимал, что само посещение раввина было началом, что оно заронило в него первую каплю яда одержимости. И в самом деле, размышляя теперь о событиях первых дней, он не вспоминал никаких иных поступков или речей, казалось бы, более для него важных, только видел пред собой черную бороду цадика Ише из Заблудова, и в ушах у него звучали слова раввина, как неустанное журчанье струящегося из земли родника. Что с ним было в эти несколько дней, он не помнил, лишь смутно вспоминалось ему что-то страшное и вместе с тем невероятно тоскливое. И теперь, когда он пришел в себя, когда его позвали предстать перед отцом провинциалом, он смотрел на всю свою духовную жизнь как на унылые руины, как на пустынную, голую равнину, где не цветет ни один цветок. От всего, чем был он прежде, остались лишь обломки — подобно ногам статуй, торчавшим в нишах дома, где жил цадик. Обломки добродетелей, обломки молитв, черные бездны вместо мыслей и опрокинутые подсвечники вместо светочей. Осталась лишь неизбывная дума о матери Иоанне, постоянно присутствовавшей в его воспоминаниях.
Он припоминал, что сперва бесы терзали его тело — он бился головой о стены, катался по полу, и телесная эта пытка вскоре повергла его в изнеможение. Затем они принялись за его дух и странным образом исказили его добродетели: и вера и любовь все еще пребывали в нем, как и прежде, однако изменилась как бы их субстанция, будто моль подточила их, и стали они какими-то податливыми. Безумный страх владел им — не прикоснуться бы ненароком к этим добродетелям, ибо они могут тут же рассыпаться; поэтому он лишь глядел на них, зная, что они в нем есть, но их не чувствовал. Мукой была сама мысль о них и возможность утратить их в любую минуту. А добродетели мелкие, вроде душевного спокойствия, терпения, кротости, умерщвления плоти, вызывали у него глумливый смех — настолько казались никчемными и ни от чего не защищающими. Катастрофа, постигшая в нем любовь, словно похоронила их все навек.