Мать Иоанна от ангелов - страница 47
— Ты ходил к цадику, — вдруг, вовсе не к месту, заметил старик Брым и горестно покачал головой.
— И вот я на дне. De profundis clamavi… [39]
Провинциал кротко развел руками.
— Любезный отче, — сказал он, — не вздумай господу богу указывать. Пути его неисповедимы, и, быть может, твое несчастье это тропа к величайшему счастью…
— Ах, отец провинциал, — вздохнул ксендз Сурин со все возрастающим отчаянием, — не говори мне о величайшем счастье. Я от него так далеко будто стою где-то у моста и вижу на другой стороне мать Иоанну, исцеленную мною, всю осиянную солнцем. А я стою во тьме, под крылом нетопыря, погруженный во мрак ночной. И мост этот мне не пройти.
— Но ведь ты ее исцелил, — опять не к месту вставил ксендз Брым.
Провинциал нахмурил брови.
— Еще неизвестно, исцелил ли, неизвестно, — жестко сказал он. — Жизнь хвали после смерти, как день — после захода солнца, учит Священное писание. Пусть не мнит о себе…
— Что ж я могу мнить о себе? — простонал ксендз Сурин. — Отчаянию моему нет равного. В один миг разверзлась предо мною бездна. И ныне я ничего не вижу, одну лишь эту страшную бездну. Хожу с опаской, ступаю медленно, словно по узкой кладке. И ни о чем ином я не могу думать, лишь непрестанно думаю об этой ужасной пропасти, которая меня зовет, затягивает! О-о!..
— Отчаяние — грех супротив святого духа, — заметил ксендз Брым.
— Значит, еще один грех, — вскричал ксендз Сурин, ударяя ладонью по столу, — еще одно обвинение на суде над моей душой! О боже, боже!
Провинциал взял руку ксендза, так и оставшуюся на столе, и сердечно ее пожал.
— Брат Юзеф! — заговорил он потеплевшим голосом. — Возьми моих лошадей и возвращайся в Полоцк. Я останусь тут на день-другой у отца Брыма, и в монастырь мы сходим с ним вместе. А ты поезжай, брат Юзеф, поезжай сейчас же. Сама дорога успокоит тебя. Теперь осень, земля черная, грязь лошадям по брюхо, хотя сегодня уже заморозки были. Войдешь в свою келью, посидишь со своими книгами, и, бог даст, бесы один за другим покинут тебя, а нам оставят и тело твое и душу.
— Не так-то легко расстаются они со своей добычей! — хмуро заметил отец Брым.
Ксендз Сурин с испугом взглянул на провинциала; дрожа всем телом, он вскочил на ноги, попятился от стола, пока не очутился у стенки, и закричал:
— О, самое худшее я еще не сказал, но должен сказать вам, святым отцам. Этот бес — или бесы — завладел мной полностью, стал моей душой, мною самим: он — это я, я — это он! — но я не хочу избавиться от него! Ведь это тот бес, который владел ее душой и ее телом!
13
И все же следующим утром отец Сурин на рассвете уезжал из Людыни. Ксендз провинциал, как и говорил, остался в местечке, к дому приходского ксендза подъехал только Юрай. Старик провожал ксендза Сурина; тот, разбуженный от глубокого сна, двигался как лунатик. Кроме Юрая, в повозке сидел Казюк.
— Я отвезу ксендза капеллана, — сказал он старому ксендзу, — хозяйка мне разрешила, а ворочусь на лошадях, что поедут за провинциалом. Через несколько дней. Юрай упряжкой занят, а его-то нельзя без присмотра оставлять. Может и беда приключиться.
На лице ксендза Сурина смутно, будто за завесой, засветилась улыбка. Юрай и Казюк подсадили его в бричку, бросили туда захваченный в амбаре узелок с пожитками и тронулись через рынок вниз, к мосту. Когда проезжали мимо дома цадика, ксендз Сурин отвернулся.
Потом похлопал Казюка по колену.
— Доброе ты дитя, — молвил он, — жалеешь бедного грешника. Чем я тебя отблагодарю?
Только это и произнес он в первые часы поездки, после чего, сосредоточившись на своих думах, замолк. Ему казалось, что все его нравственные силы вянут, корежатся, как листья растения, обожженного огнем. Мир и все мирские дела — даже духовные — он видел, будто сквозь слой голубого дыма, идущего от дьявольского очага. Безразличны становились ему монастырь и местечко, Казюк и Иоанна, а также участь их душ. Мысленный взор его был прикован к глубинам собственного естества, он видел спящих бесов и рядом с ними — еще живые в нем драгоценные свойства духа, которые в любой миг могли пойти прахом, и тогда он низвергнется в пропасть, столь устрашавшую его и уже не раз являвшуюся его взору. Но теперь бездонная эта пропасть казалась ему более близкой, ощутимой, более реальной, чем все окружавшее его в действительности. Она едва ли не была ему желанной, и это было всего ужасней — стремление к небытию, томившая его любовь к черной бездне, к простиравшейся перед ним мертвой пустыне и к беспредельному одиночеству. Все, что предстояло ему пережить, вдали от матери Иоанны, даже сама вечность, — было ему безразлично.