Майна-Вира - страница 2

стр.

А море все роптало и вздыхало, и молочно-бирюзовая грудь его тихонько вздрагивала под горячими солнечными лучами.

Под ложечкой у Миколы снова засосало, и эта старая голодная боль заставила его опомниться. «Эх, закусить бы!» Он посмотрел на море, на зелень у бульвара и потом на себя. Вид у него был неказистый: сбитые, пропыленные насквозь лапти, грязные онучи, заплатанная холщовая рубаха и такие же штаны. И страшно было видеть эту мрачную фигуру с мешком за плечами, ни к селу ни к городу торчащую среди нарядного бульвара, на фоне вечно-прекрасного моря и празднично-голубых небес. А его уже заприметил городовой и с строгим лицом, с строгими усами, с строго нахмуренными бровями грозно надвигался на него.

— Ты чего сюда залез? А? — внушительно произнес он, останавливаясь перед Миколой. — Здесь не полагается! Слышь ты?

Микола виновато улыбнулся.

— Да ведь кабы знамо было… — начал он. — А то, вишь ты, я впервой… — Ну и того… заблудился кабыть.

— Ну и поворачивай оглобли. Шляются тут… черти оголтелые!

Микола вышел на пристань — и сразу точно в муравейник ввалился. У пристани разгружалась паровая шхуна, пришедшая из-за границы. На палубе безостановочно работал паровой кран; колеса оглушительно гремели, и длинная цепь (шкентель), лязгая и содрогаясь от натуги, точно змея, то вылезая из трюма с огромными тюками на гаке (крюк), то снова с рычанием уползая обратно под однообразные крики разгрузчиков: «Вира! Майна! Вира! Майна».[1] По двойным сходням вереницей тянулись носильщики, — одни вниз, другие вверх; у каждого на спине был так называемый «куртан» — утолщавшаяся книзу подушка для переноски тяжестей — и, согнувшись под куртаном в три погибели, опустив руки к земле, с хмурыми от напряжения лицами, они осторожно передвигали трясущиеся ноги, а освободившись от ноши, тяжко вздыхали и ругались между собой. Гортанная турецкая речь сливалась с картавым говором грузин; иногда в эту разноголосицу врезывалась непечатная российская ругань; а надо всем этим хаосом звуков властно грохотала лебедка и слышалось сдавленное, сердитое шипение «донки».[2] Микола совсем растерялся и не знал куда ему деться с своим мешком и своей неуклюжей фигурой, всем мешавшей и всем попадавшейся на дороге. Вот прямо на него прет здоровенный турок в красной, полинявшей феске с оторванной кистью, в дырявых, порыжелых шароварах, до того узких у колена, что, того и гляди, лопнут по всем швам. Он широко открыл рот, как умирающая рыба, тяжко дышит и злобно косит черным глазом на Миколу. А вот статный аджарец в черном башлыке, обмотанном, наподобие чалмы, вокруг бритой головы; куртан немного сдвинулся у него на сторону, и оттого ему неловко нести свою ношу; красивое лицо его искажено мучительной судорогой, и по лбу струится пот. За аджарцем, легко и свободно ступая мягкими чувяками, идет тощий грузин в белой войлочной шляпе, а сзади бегут зоркие армяне в своих низеньких шапочках, в синих куртках, и только длинные носы их смешно торчат из-под тюков, нагроможденных на их выносливые спины. Настоящие муравьи, когда разворошат их гнездо и они засуетятся, торопясь попрятать в землю свои драгоценные яйца! И всех их, этих турок, армян, грузин, аджарцев, братски соединил здесь один властитель мира — Голод, и, корчась от страшного напряжения, обливаясь потом, они ползали и пресмыкались по земле, подбирая жалкие крохи хлеба, которые снисходительно бросал им другой царь — Капитал.

— Ишь ты! Ишь ты! — шептал про себя Микола, глядя на эту суматоху и поворачиваясь то вправо, то влево, чтобы дать дорогу носильщикам, — видно, оно везде трудно жить, не то что нашему брату мужику. Ишь ты, ворочают, гляди-ка, какую махинищу волочат! Чисто быки, а не люди, прости ты меня, господи…

А лебедка все грохотала, один за другим выбрасывая на пристань тюки заморского товару, донка злилась и шипела, матросы выкрикивали: «Вира помалу! Вира веселее! Майна! Стоп!» И раскаленное солнце беспощадно жгло землю, и в горячем воздухе изредка бухала пушка, и носильщики, задыхаясь под тяжкой ношей, ползали взад и вперед, как жалкие черви.