Мексиканская повесть, 80-е годы - страница 11

стр.

Я остался ждать в зале, слушал пластинки. Дед и марьячи увели всех девчонок. Я выпил целую бочку и считал минуты. Когда перевалило за полчаса, меня стало одолевать беспокойство. Я поднялся по лестнице на второй этаж и спросил, где работает Худисита. Горничная подвела меня к двери. Я постучал, открыла Худисита, очень маленькая без каблуков, раздетая. Генерал сидел на краю кровати, без брюк, в носках, державшихся на красных подвязках. Он взглянул на меня глазами, полными слез, которые иногда против воли ползли по его лицу, как по стволу старого кактуса. Взглянул на меня с печалью.

— Не смог, Плутарко, не смог.

Я схватил Худиситу за голову, вывернул ей руку, девчонка припала к моему плечу, визжала, не виновата, я сделала все, что он требовал, работала на совесть, я его не обворовала, пусть на меня так не смотрит, я верну золотой, если хочет, только пусть не смотрит на меня с укором, пожалуйста, отпусти меня, мне очень больно.

Я еще сжимал ее руку, еще держал за курчавые волосы, когда увидел в зеркале ее лицо дикой кошки, с крепко сомкнутыми глазками, с острыми скулами, с губами, покрытыми слоем серебристой помады, мелкие, но острые зубы, потную спину.

— Такой же была моя мама, дедушка? Такая же тварь? Вы это хотели сказать?

Я отпустил Худиситу. Она выбежала, прикрывая грудь полотенцем. Я сел рядом с дедом. Он не ответил. Я помог ему одеться. Он пробормотал:

— Может быть, Плутарко, может быть.

— Наставляла папе рога?

— Ходил как олень, а потом его бросила.

— Почему же?

— Не нуждалась, как эта.

— Значит, делала так ради удовольствия. Что ж тут плохого?

— Плоха неблагодарность.

— Наверное, отец был не по ней.

— Тогда шла бы в кино, а не в мой дом.

— Выходит, мы оказали ей большую милость? Лучше бы папа был мил ей в постели.

— Знаю только то, что она опозорила твоего папу.

— По необходимости, дед.

— Как тут не вспомнить мою Клотильду.

— Говорю вам, она это сделала по необходимости, равно как вот эта девка.

— Я тоже не смог угодить ей, парень. Наверное, не хватает практики.

— Дайте-ка, я научу вас, дайте освежу вашу память.

Теперь, когда мне уже за тридцать, мне живо припоминается та ночь, которую я, девятнадцатилетний, воспринят как ночь своего освобождения. Так я чувствовал, когда подчинял Худиситу своему желанию; в спальне, где играли марьячи, вдребезги пьяные, я мчался во весь опор на лошади Панчо Вильи во времена Ирапуато,[24] все пело, все было еще впереди, мой дед сидел в кресле, молчаливый и грустный, словно бы видел, как возрождается жизнь, которая уже не была его жизнью и не могла быть ею; Худисита, пунцовая от стыда, никогда еще не случалось ей вот так, под музыку, оробевшая и растерянная, старалась выказывать пылкость, фальшивую, я понимал, ибо для ее тела ночь была мертвой, и только я побеждал, победа была только моей, и более ничьей, поэтому я знать ничего не хотел, это было не просто обычным физическим актом, тем, что имел в виду генерал, может быть, поэтому печаль моего деда была так глубока, и поэтому такой глубокой стала, на всю жизнь, моя скорбь по свободе, хотя тогда мне казалось, что я ее завоевал.

Около шести утра мы подъехали к Французскому кладбищу. Дедушка отдал еще один золотой из своего змеиного пояса сторожу, застывшему от холода, и тот нас впустил внутрь. Дед захотел посвятить серенаду донье Клотильде в ее гробнице, и марьячи спели «Путь на Гуанахуато» под аккомпанемент арфы, прихваченной из кабаре, «жизнь ничего не стоит, не стоит жизнь ничего». Генерал им подпевал, это была его любимая песня, она несла с собой столько воспоминаний юности, «путь на Гуанахуато, весь народ наш прошел его».

Мы расплатились с ансамблем марьячи, условились скоро опять увидеться, друзья до гроба, и отправились домой. Хотя в этот час движения на улицах почти не было, мне не хотелось гнать. Мы оба, дедушка и я, возвращались в свой дом на этом нерукотворном кладбище, которое возвышается на юге города Мехико и называется Педрегаль. Немой свидетель никем не виданных катаклизмов, черный грунт над умершими вулканами, прикрывающий вторую Помпею. Тысячи лет назад лава окутала ночь раскаленными испарениями, никто не знает, кому там пришлось погибнуть, кому — спастись. Кое-кто, в том числе я, полагает, что вообще не следовало нарушать это великолепное безмолвие, которое было словно календарем сотворения мира. Много раз, в детстве, когда мы еще жили в Колонии Рома