Мексиканская повесть, 80-е годы - страница 15
После сьесты, к вечеру, она снова выходит, согнувшись от тяжести корзины с сухими тортильями, и в этот час вокруг нее начинают собираться собаки. Понятно почему.
Она бросает им тортильи, собаки это знают и сбегаются к ней. Когда удается накопить денег на цыпленка, она собирает косточки, а потом кидает их собакам, бегущим за ней по улице Ла-Монеда. Мясник говорит, что этого делать нельзя, куриные кости не годятся собакам, они слишком острые, могут застрять в глотке или вспороть кишку. И потому самые злобные люди болтают, мол, это доказывает, что донья Мануэла — плохой человек, она приманивает собак, чтобы их убивать.
Возвращается она часам к семи, промокшая с головы до ног в пору дождей, в башмаках, серых от пыли в засушливое время года. Все помнят ее такой: белесая, покрытая саваном пыли от октября до апреля, а с мая по сентябрь — размокшая, как сухарь в супе: платок прилип к волосам, капли дождя свисают с кончика носа, расплываются в морщинах под глазами и на щеках и среди белых волос на подбородке.
По возвращении с таких прогулок кофта у нее вся черная от воды, юбки и чулки — черные, и сушит она их ночью. Она одна не боится сушить одежду ночью. Вот и думают, старуха совсем свихнулась, ведь ночью может пойти дождь, и тогда все пропало. Ночью нет солнца. Ночью бродят воры. А ей все равно. Она развешивает свое мокрое тряпье в общем патио многоквартирного дома, где веревки пересекаются во всех направлениях. Мол, рассвет высушит, ворчат люди, а донья Мануэлита молчит. По правде сказать, никто не слышал, как она говорит. Никто не видел, когда она спит. Вещи доньи Мануэлиты исчезают с веревок еще до того, как кто-нибудь просыпается. Никогда не видели ее и за стиркой, согнувшуюся рядом с другими женщинами, которые трут, намыливают и сплетничают.
— Она похожа на старую и одинокую королеву, забытую всеми, — говорил Ниньо[27] Луисито до того, как ему запретили с ней видеться и даже здороваться. — Когда она поднимается по каменной лестнице, я могу себе представить, что дом этот был огромным дворцом, мама, что здесь жили, давно-предавно, могущественные и богатые сеньоры.
— Больше не смей с ней видеться. Вспомни о ее дочери. Тебе чаще, чем другим, следует вспоминать об этом.
— Я не знаю ее дочери.
— Хочешь, наверное, занять ее место. Нет, не дам, не выйдет, старая ведьма.
— Только она одна вывозила меня гулять, все остальные всегда так заняты.
— Твоя сестренка уже большая. Теперь она будет тебя вывозить.
Ниньо Луисито, сидя в кресле на колесах, которое толкала его сестренка Роса Мария, сам, по собственному усмотрению распоряжался, куда его везти. На улицу Такуба, если ему хотелось посмотреть на старые, времен вице-королевства, дворцы из шлифованного камня и тесонтле,[28] на просторные вестибюли, в деревянной обшивке, утыканной гвоздями со шляпками-монетками; на балконы из узорного чугунного литья, ниши с каменными святыми девами, высокие водостоки и позеленевшие металлические желоба. Или в другую сторону, к низким облупившимся домикам на улице Хесуса Каррансы, если ему вдруг вспомнится донья Мануэлита, ибо он был единственным, кто побывал у нее в комнате и на кухне и мог их обрисовать. Самое интересное, что обрисовывать было нечего. Кроме дверей, которые служили и окнами, — деревянной в кухне и занавески, обычной простыни на медных колечках, в комнате, — не было ничего примечательного. Одна койка. Люди украшали свои комнаты календарями, алтарями, изображениями святых, вырезками из журналов, цветами, флажками футбольных клубов и рекламными афишами корриды, бумажным национальным флагом, фотографиями празднеств в Вилья-де-Гуадалупе. У Мануэлиты не было ничего подобного. В кухне — глиняная посуда, мешок угля, каждодневный обед, в комнате — койка. Вот и все.
— Ты там был. Что у нее? Что она прячет?
— Ничего.
— Что там делает?
— Ничего. Она все делает снаружи, небось все видят: цветочные кадки, покупки, собаки, канарейки. А если ей не доверяют, то почему дают поливать герань и накрывать на ночь клетки? Не боятся, что цветы завянут, а птички подохнут?
Как медленно везет кресло Роса Мария, просто не поверишь, ей тринадцать лет, а она слабее доньи Мануэлиты, на каждом перекрестке и при переходе через улицу просит помочь поднять кресло на тротуар. А старуха могла сама. С ней Ниньо Луисито всегда разговаривал, когда они направлялись к улицам Такуба, Донселес, Гонсалеса Обрегона и к площади Санто-Доминго, с ней он всегда представлял себе город таким, каким тот был в колониальные времена, всегда рассказывал ей, старой, как возводился испанский город, шахматная доска, накрывшая руины ацтекской столицы. Маленьким, говорил он донье Мануэлите, его отдали в школу: сплошная пытка, жестокие шутки, «калека», «колченогий», кресло, перевернутое вверх колесами под дружный смех, трусливое бегство, а он лежит на земле и ждет, пока его поднимут учителя. Поэтому он просил: больше не надо, лучше дома, дети жестоки, это действительно так, не только слова, он сам убедился: лучше быть одному, читать, когда все уходят на работу, кроме мамы, доньи Лурдес и сестренки Росы Марии, и пусть ему разрешат читать одному и заниматься одному, ради бога. Ведь ноги ему не вылечат ни в какой школе, клялся, что в одиночку выучит гораздо больше, честное слово, пусть только купят ему в складчину книги, а позже он чему-нибудь обучится, честное слово, обучится, но только среди взрослых, с ними можно поговорить, они не откажутся, хотя бы из сострадания. Дети не знают, что это такое.